У подножия Баяна виднеется сопка. На склоне издали заметны три-четыре черных точки, как родинки на лице.
По словам Смаила, в этом ауле хозяином является хаджи Жантемир из рода Суюндика-Каржаса. У хаджи есть сын по имени Имантаку, влиятельный человек. Вот к нему и посоветовал Смаил обратиться.
Когда время перевалило за полдень, я распрощался с караванщиками и зашагал в сторону Баяна. В кармане у меня была испеченная на угле костра лепешка, размером со ступню верблюда — вот и вся провизия. В руках палка.
Опояска из ветхой материи. Ступни ног в волдырях, сочится кровь, но об этом я ни слова не сказал караванщикам.
Шел долго. Золотой диск солнца уже сел на плечи Баяна. Когда подошел к железной дороге, строящейся от Орска через Атбасар и Акмолинск до Семипалатинска, встретил русского сторожа. Поговорили. И он ругает сегодняшнюю власть…
Пошел дальше, перебрался через овраг. В стороне от дороги виднелись три-четыре юрты, паслась скотина. Когда я подходил к сопке, за которой находился аул хаджи Жантемира, солнце закатилось…
Перевалил через вершину сопки — аула нет. Холмы стоят рядами, один за другим. Переваливаю через них, а аула все еще нет. Наступили сумерки. Я остановился, прислушался — ни звука. Опять зашагал по безлюдному глухому плоскогорью. Впереди во тьме молчаливо дремлют черные силуэты гор… Я окончательно устал. Истертые в кровь ступни болят. Кажется, я заблудился. Идти дальше не могу. Присел. Алая заря на западе постепенно редеет, гаснет. Ни звука, ни ветерка.
Невеселые мысли, как сель весеннего половодья, проносятся в моей голове.
Когда кончатся мои мучения?.. Из-за каких преступлений против человека я должен терпеть столько невзгод?.. Я родился, вырос, учился — неужели только из-за этого обязан терпеть позор и страдания?.. Если так, зачем я родился, зачем вырос, зачем учился?..
Вот сейчас я остался один на безлюдном, безмолвном плоскогорье, окутанный темной ночью. Умру здесь, пропаду без вести, бесследно. Нет мочи идти дальше.
Эти думы, как черные тучи, сдавили меня. Когда я уже отчаялся увидеть предстоящий рассвет, вдруг словно молнией из-за туч блеснула надежда.
«Крепись! Все твои мучения — не зря! Ты боролся за свободу трудящихся, за равноправие обездоленных. Немало героев пало жертвой на этом пути. Немало пролито крови и слез в борьбе за свободу. Мужайся, крепись! Светлый день недалек! Надо идти!.. Надо достичь!.. Надо найти!».
Перевалил еще через несколько сопок, прислушался… Явственно донесся лай собаки. С вершины следующей сопки я увидел расплывчатые черные тени. Приблизившись, я увидел три-четыре саманных зимовки, возле них сломанные телеги с какими-то вьюками. Аул еще не успел откочевать с зимовья. Я подошел к крайней большой землянке и вошел во двор. Кругом грязно, мокро. Вошел в землянку и увидел пожилую женщину с двумя детьми. Она не пустила меня на ночлег, сказав, что «нет мужчины». Я направился к землянке рядом, которая мне показалась чище первой. У ворот стояла женщина. Поздоровались. В сумерках я попытался всмотреться в ее лицо. На голове ее кимешек, на плечи накинут халат. Прямоносая, лет около сорока, по ее лицу, по голосу кажется, что она добрая и умная женщина.
— Голубчик мой, и в нашем доме тоже нет мужчины. А в такое смутное время пустить на ночлег незнакомого— очень опасно… — Она помолчала. — Откуда ты идешь, жигит?
— Из Павлодара… Буду «божьим гостем» у вас, — ответил я.
— Ну что ж, ладно, заходи в дом. Только не взыщи, у нас нет мяса для угощения. Зимой мы перенесли жут, вся наша скотина пала.
— Мне не нужно мяса, женгей,[74] — с благодарностью ответил я.
Она провела меня в дом.
Саманная землянка состояла из двух комнат. Горела пятилинейная лампа. На земляном полу я увидел кошмы с узорами. Перед дверью и перед печкой пусто. У двери справа сложены вяленые шкуры. Перед ними лежат два теленка, но в комнате все же чисто. В переднем углу в постели лежат две девушки лет по шестнадцати. Мать подняла их. Девушки накинули на плечи халаты и остались сидеть в постели. Женгей разбудила сына.
— Пайзикен, голубчик, поставь самовар, пришел гость к нам, — сказала она.
— Пожалуйста, проходите, голубчик мой! — обратилась женщина ко мне.
Лампу поставили на середину. Пайзикен начал хлопотать у самовара. Женгей села напротив меня, ближе к дочерям. Войдя в чистую освещенную комнату, я сел, скрестив ноги, и заметил, что одежда моя страшно неприглядна. На ногах сапоги, тупоносые, как телячья голова, на плечах изношенный полушубок на хорьке, весь пропитанный сажей, с ветхим матерчатым поясом. На голове ушанка из черной кошки, на шее потертый шарф.
Женгей стала меня расспрашивать, допытываться, кто я. Пайзикен поставил самовар и подсел к нам. Две девушки с опущенными веками украдкой, с любопытством посматривают, слушают, не пропуская ни единого слова. Обеим лет по пятнадцати-шестнадцати. Они словно зеленые лозы и похожи, как близнецы. Глаза чёрные, как у птенцов кобчика. Накрывшись халатами, они сидят рядком. На голове девушки, сидящей ближе ко мне, тымак из мерлушки с коричневым бархатным верхом.
Женгей продолжает дотошно меня расспрашивать. Я стараюсь ответить на все вопросы подробнее. Женгей тихо почмокала губами:
— Апырым-ай,[75] милый мой, если глядеть на твое лицо, то ты кажешься неглупым жигитом. А если представить твой путь, то поведение твое кажется совершенным безумием.
— Почему вы так говорите? — спросил я.
— Как же мне не говорить так! Выходишь из далекого Омска, пускаешься в поиски своего нагашы, даже не узнав, где он живет и к какому роду принадлежит. В самое тяжелое время года ищешь неизвестно кого. Между зимой и летом отправляешься в путь, когда дороги самые плохие. Отправляешься пешком в незнакомый край. И еще приходишь тогда, когда здешние аулы голодают, когда народ охвачен бедствием после сплошного падежа скота. Разве умный человек из далекого края может отправиться один в поиски своего нагашы, точно не зная его местонахождения и принадлежности к роду? Надо ли искать весною, когда дороги непроходимы? Надо ли идти, когда аулы по дороге голодны, только что перенесли гололедицу? Неужели нельзя было идти, когда наступит лето, поднимутся зеленые травы, народ насытится кумысом, окончательно оправится после беды? Ты говоришь, будто хочешь поступить на работу, если подвернется случай, на завод «Экибастуз» или на железную дорогу. Разве есть сейчас работа на «Экибастузе» и на железной дороге? Если бы здесь была выгодная работа, то местные жигиты не уходили бы отсюда на Иртышское пароходство в Омск. Разве ты об этом не знаешь? Наши, такие же, как ты, жигиты ежегодно уезжают на отхожий промысел в Омск. Ты должен был знать их. Каждый год на пароходе толпами они едут в Омск, тебе можно было бы встретиться с ними и узнать, какое положение в наших краях… Твоя внешность и твой разговор позволяют думать, что ты благоразумный человек, но совершенный тобой путь похож на безумие. Удивляюсь, голубчик, — высказывалась женгей.
— Вы правы. Из Омска я уехал сгоряча. А потом посчитал неудобным возвращаться обратно. А о том, что в ваших краях такое тяжелое положение, я узнал только лишь по приезде в Павлодар, — робко ответил я.
Когда мы беседовали с женгей, две девушки хватали каждое мое слово на лету, будто старались нанизать его на нитку, зорко следили за мной. В особенности та, что сидела от меня подальше. Осторожно выглядывая из-за тымака впереди сидящей девушки, она черными очами следила за каждым моим движением. Взгляд этой девушки меня волновал. Мне захотелось отвадить ее от излишнего любопытства, заставить ее отвернуться от меня со своими назойливыми «черносливинами». Безмятежно продолжая беседовать с матерью, я слегка передвинулся. Лицо девушки выглянуло на свет из-под тени тымака. Она продолжала глядеть на меня. Тогда я тоже впился в нее любопытным взором. Она растерялась, опять спрятала свое лицо в тень. Этот мой решительный ход не поняли ни мать, ни ее сестра, ни брат. О нашей перестрелке взглядами знаем только мы вдвоем. Неожиданно старшая сестра отодвинулась, прилегла и сказала матери:
— Мама, подойди-ка сюда!
Мать грузно повернулась к дочери, негромко спросила:
— Что такое?
Отвернувшись к стене, они о чем-то зашептались. Пошептавшись, обе приняли прежние позы. Мать спокойно, без всякой тревоги поглядела на лампу. Сердце мое чувствовало, что дочь что-то говорила ей обо мне. Но о чем же она могла рассказать?
Немного посидели молча, и женгей вдруг обратилась ко мне:
— Голубчик мой, как тебя зовут?
— Дуйсемби! — ответил я.
— Ты в русской школе учился?
— Нет, не учился.
— А владеешь ли русским языком?
— Немного.
— А по-казахски ты учился?
— Да, немного учился.
— А где?
— В Омске были курсы для подростков, вот я там и учился.
— А ты знаешь кого-нибудь из казахов, обучавшихся в омской русской школе?
— Некоторых знаю.
— Кого именно?
— Знаю Асылбека Сеитова, Мусулманбека Сеитова и еще двух Сеитовых, знаю также Асая Черманова и Шайбая Айманова.
— А как ты их знаешь?
— Дом Сеитовых в Омске, поэтому и знаю. Я на лошадях старшего брата Хаджимухана во время русских праздников возил в разные места Шайбая Айманова и Черманова. Поэтому хорошо знаю их. В особенности Шайбая. С ним я был близок.
— А где находятся сейчас эти жигиты?
— Не знаю… Асылбек Сеитов, видимо, где-то работает врачом. Не знаю точно, где и в какой должности сейчас Асфандияр. Кто-то рассказывал, что и Шайбай сейчас работает врачом…
— Если вы были близкими друзьями с Шайбаем, то ты должен знать, где находится его аул, — заметила женщина.
— Где-то около Баян-Аула.
— А знаешь ли ты по имени отца Шайбая?
— Кажется, его зовут Аппас. Женгей удовлетворенно улыбнулась.
— Хорошо, оказывается, не обманываешь… В таком случае я тебе объясню: сейчас в станице Баян-Аула Асылбек Сеитов работает врачом, а Шайбай фельдшером, оба в одном месте.
Мать обратилась к старшей дочери:
— Скажи, где их квартиры?
— Возле мечети, — ответила дочь.
Мои смутные догадки о том, где меня могла видеть эта девушка, стали теперь проясняться. У Шайбая были два мои фотоснимка. И эти черные очи, вероятно, видели их. На последнем снимке у Шайбая я был сфотографирован перед арестом в 1918 году. Мой тогдашний облик нельзя сравнить с сегодняшним лицом беглеца, бывшего колчаковского узника.