сидят, и когда читают дела, имеют между собою партикулярные разговоры и при том крики и шумы чинят… Також в Сенат приезжают поздно и не дела делают, но едят сухие снитки, кренделей и рябчиков…»
– Порядок надобен, – говорил он императрице. – А такоже нужен обер-прокурор Сенату наичестнейший. Слышал я, матушка, что желаешь ты Соймонова генерал-полицмейстером сделать. Разве можно такого человека, каков адмирал, на разбой бросать? Вот из него как раз прокурор хорош получится…
Соймонов заступил пост обер-прокурора. Ученый знаток отечества и экономики, суровый страж законности, Федор Иванович оказался на своем месте. И каждый, в ком билось русское сердце, мог лишь приветствовать небывалый взлет карьеры Артемия Волынского и Федора Соймонова…
Средь важных дел не оставлял Волынский и забот об охране русской природы – ее лесов и угодий дедовских, пастбищ и гор, жалел зверье, птицу и рыбу. Самоучка, до всего опытом доходящий, Артемий Петрович очень много сделал, чтобы сберечь уничтожаемое от людей бессовестных. Ему хотелось: пусть все цветет, живет и множится на пользу потомству… Таков уж он был, сложное дитя века своего! Бабу волосатую вроде за зверя дикого считал, в заточении содержа ее, а человека желал со зверями сдружить… Карьерист не станет о птахах да зайцах сердцем болеть, – только гражданин и патриот способен страдать за природу родины!
Но…
В самый разгар карьеры своей кабинет-министр вдруг неожиданно замер. Что такое? Перед ним обнаружился загадочный простор. Никто тебя не толкает, никто не сдерживает. Двери, ведущие к царице, вдруг оказались перед Волынским открытыми.
Еще раз он осмотрелся вокруг себя в удивлении, словно не веря в чудо, – нет, Остермана нигде не было…
Виват, виват, виват!
Вот на этом-то он и попался, будучи не в силах разгадать подлейшей стратагемы Остермана.
Остерман не уступил – он лишь временно отступил.
Он забрался в свою нору и там вынашивал месть, лелея ее и нежа. Остерман терпеливо выжидал случая к мести, – так заядлый пьяница мечтает о празднике, чтобы напиться во искупление тяжких дней вынужденной трезвости… Пропуская Волынского впереди себя, Остерман словно подзадоривал его двигаться и дальше: «Я не стану более тебя сдерживать – стремись!» Это был коварный преднамеренный расчет. Много позже историки проделали научный анализ обстановки, в какую попал тогда Волынский; их вывод был страшен! Остерман оказался гениален в своей интриге… По сути дела, он ведь ничего не сделал. Он только отошел с дороги Волынского, не мешая ему приближаться к престолу. Остерман знал, что возле престола, охраняя его, Волынского будет поджидать Бирон! И если герцог хотел раздавить Остермана руками Волынского, то Остерман придумал новый вариант схватки: пусть сам герцог Бирон раздавит Волынского… Остерман напоминал сейчас опытного хищника, который заманивает охотника в первобытную чащу, чтобы там, в родимом для него буреломе, где не светит солнце, вцепиться в охотника мертвой хваткой.
Волынский этой интриги не разгадал!
Двери в покои императрицы были растворены перед ним настежь, и он широко шагнул в них, еще не ведая, что за ними клубилась туманами черная пропасть гибели…
…Так и пишутся самые скучные страницы русской истории.
Глава четырнадцатая
Вся зима 1738 года прошла у России в готовлении к походам. Армия окрепла и возмужала в баталиях – училась побеждать! В эту кампанию цель была ясная: победой убедительной внушить страх противнику, чтобы впредь ни Турция, ни Австрия, ни Франция не сомневались в справедливости русских требований. Что бы ни говорила Европа, но России в Крыму быть, на море Черном ей плавать! Последним санным путем фельдмаршалы разъехались по своим армиям: Миниху – идти на Бендеры, Ласси – брать Крым снова…
Весна была скорая, и санный путь развезло. Генеральный штаб-доктор армии русской ученый грек Павел Захарович Кондоиди, еще до Киева не добрался, как пришлось ему из санок в коляску пересесть. На окраине Чернигова зашел врач во двор постоялый, а там солдаты щи с солониной ели, у каждого был закушен в руке крендель анисовый. А на лавке врастяжку лежал солдат под тряпьем.
– Цто с ним? – спросил Кондоиди. – Уз не цумка ли?
– Да нет, от чумы бог покеда миловал. Пытаный он! Замучали его палачи-прохвосты, вот и валяется где придется…
– Ignavia est jacere, – сказал солдат, поднимаясь с лавки, – dum possis surgere. Mens agitat molen.[25]
– Я слысу латынь? – поразился Кондоиди.
Солдат поведал о себе доктору:
– Зовут меня Емельяном Семеновым, был я секретарем и чтецом при знатной библиотеке князя Дмитрия Голицына, я пытан по указу царскому за то, что знал многое из того, чего простолюдству знать нельзя. Ныне же при армии состоять обязан, где мне бывать до скончания веку в чинах самых высоких – чинах солдатских!
Фельдшеров в армии не хватало, любого чуточку грамотного в полковые цирюльники производили. Эти вот цирюльники, бывало, ноги инвалидам пилили, полагаясь на волю божию, даже гвоздем в ранах ковырялись, пули извлекая… Семенов с усмешкою битого сатира признался Кондоиди, что, кроме «Салернских правил», ничего из медицины не знает.
– Ведаю еще, что гений Везалия обвинен был церковью в еретичестве, ибо доказывал одинаковое число ребер у мужика и бабы… Но ведь Библия учит, что Ева из ребра Адамова сотворена бысть. Уж не значит ли сие, что у мужа одним ребром меньше, нежели у жены евонной?
Кондоиди отворил походную аптеку, где лежали штанглазы порцеленовые с лекарствами; велел названия их прочесть, и Емельян прочел их внятно, потом лопатку фарфоровую в руки взял.
– Этим шпателем, – сказал, – мази кладут на раны.
– Лозысь! – велел ему Кондоиди и кости прощупал солдату; кости целы оказались, зато спина еще в струпьях, а ноги имели следы пытки огненной. – Я тебя, цукина цына, вылецу, – сказал врач. – И в доцентуру цвою возьму…
На выучке у штаб-доктора Емельян не гнушался туфли подать Кондоиди, к обеду стол ему накрывал. Вольноотпущенника такое лакейство ничуть не оскорбляло, и был Емельян почтителен с врачом и услужлив ему, как раб верный. Служить ученому – не барину прислуживать!.. Павел Захарович первым делом обучил Семенова, как надо зажимать сосуд кровеносный у человека, когда его оперируют. Артерии людские были скользкими и юркими от биения пульса, словно горячие червяки. Семенов держал их в пальцах, наблюдая, как раскрывалось перед ним внутреннее естество человека. Сосуды перевязывали женским или конским волосом. Шинами служила шкура угрей морских, способная к тому же кровь останавливать. А опытные воины сами на поход пыльцою от сосны или елки запасались – для присыпания ран свежих. Разрубы сабельные солдаты, как правило, деревенским медом смазывали…
А из далекой Мессины, где меньше всего думают о России, корабли уже везли чуму в море Черное; достаточно одной крысе сбежать из трюмов на берег цветущий – и чума уже в Молдавии. А оттуда, сусликом степным переплыв через Днестр, чума становилась главной гостьей на пиру смертном в компаненте армии Миниха.
Тогда и войны никакой не надобно – чума всех победит!
Люди покрывались шишками и вздутиями желез на шее, под мышками и в паху. Мучил их жар нестерпимый и боли сильные, отчего чумные в обморок почасту впадали, а иные даже в безумие приходили. Лица больных искажались до неузнаваемости. И лишь немногие, у которых были «шишки спелые» (гноем истекающие), умудрялись выжить. Всех остальных через три-четыре дня чума в бараний рог сворачивала, и мертвеца сжигали вместе с барахлом его.
В ограждение от поветрия (так назывались тогда эпидемии) карантины строили и брандвахты, возле них ставили виселицы. Кто рисковал прошмыгнуть мимо карантина, того вешали на страх другим смельчакам. Врачи на кордонах свидетельствовали всех проезжающих. Выписывали им форменные аттестаты в здравии, без которых в Россию никого не пропускали. Карантины эти отдавали на откуп, как и кабаки, целовальникам,