– Чего писать-то мне? – обомлел Кубанец.
– Как пятьсот рубликов для господина своего взял на Москве после конгресса в Немирове… Какие книжки чёл господин твой… кто бывал у него… что говорили… Вот и напиши!
– А потом? – вопросил его Кубанец.
– Потом из рабства высвободишься. И сто рублев получишь от щедрот наших. Как же! Я понимаю: без денег новой жизни не учнешь. Опять же, невесту приискать… домок построить…
Кубанец решительно окунул перо в чернильницу.
– Ваше превосходительство, – отчеканил он, – а я ведь знаю о Волынском даже такое, что он сам позабыл. И секретов от меня господин мой никогда не держал, ибо я раб ему верный…
– Теперь ты мой раб, – сказал Ушаков, смеясь. – Пиши, голубь, не спеша. Не размашисто. Время у нас есть, слова свои обдумай…
Волынский ходил по горницам, расталкивал коленями стулья, кидался на диваны, замирал в дремоте. Снова вскакивал:
– Кто мне скажет, куда делся Кубанец? Душа горит, а душу отвести не с кем… Где он, раб верный, друг милый?
– Не ведаем, – отвечала дворня. – Вышел воутресь, чтобы у кошатников печенки купить… Коты сей день не кормлены. Воют. А щец налили от челяди – носы воротят… Зажрались!
На лестницах раздался шаг гулкий, звенели шпоры, и вошел в покои сам великий инквизитор. Ушаков сказал Волынскому:
– По высочайшему повелению объявляю тебе, обер-егермейстер, что отныне, с этой страстной недели, когда и господь наш страждал, тебе запрещен приезд ко двору государыни нашей.
Повернулся и ушел. Внизу бахнула промерзшая дверь.
– Неделя страстная, – сказал министр. – В страданиях…
Заметавшись, кинулся к Бирону, но тот его не принял.
От Мойки завернул лошадей на Зверовой двор, где много лет томилась взаперти редкостная «баба волосатая».
– Ну, Марья, – сказал Волынский, – пришла нам пора с тобой разлучаться. Бороду расчеши гребешком, и поедем…
Анна Иоанновна подарка не приняла, «бабу волосатую» отвели под караулом за Неву – прямо в Академию наук. Там ее изучали сначала географы, долго возились с нею и астрономы. После чего от астрономов перешла «баба волосатая» на изучение ботаников. Тут ее следы и затерялись на веки вечные…[34]
Наверное, вырвавшись из клетки зверинца, несчастная женщина, почуяв свободу, просто бежала от ученых в деревню свою. А там состригла себе бороду и стала жить, как все люди живут.
Глава восьмая
Меч уже занесен над головою Волынского – надо теперь верно направить удар его по шее… Остерман заявил Бирону:
– Мы, немцы, не должны в этом деле рук пачкать. Про нас и без того в Европе слухи плодят, будто мы Россию изнасиловали… Нет, – подчеркнул Остерман, – с русскими пусть сами русские и расправляются! А мир увидит чистоту и справедливость нашу…
Бирон снова падал на колени перед императрицей.
– Волынский или я! – взывал он.
Князь Куракин кликушествовал в аудиенц-каморе:
– Великая государыня, исполни предначертанье дяди своего, Петра Великого: сруби ты кочан дурацкий с корня гнилого…
Бирон напоказ перед всем городом стал укладывать свои богатства в обозы, будто собираясь отъехать на Митаву для княжения, и тогда Анна Иоанновна, напуганная разлукой с ним, указала:
И повелела «того ради» особую Комиссию назначить!
Избрали в нее генералов: Григория Чернышева, Александра Румянцева, князя Василия Репнина, Петра Шипова и, конечно же, Андрея Ушакова. Из тайных советников выбрали Василия Новосильцева, Александра Нарышкина и Ваньку Неплюева, который еще с конгресса Немировского был злобным врагом Волынскому. Добавили в судьи князя Никиту Трубецкого, мужа Анны Даниловны, и колесо фортуны человеческой завертелось в другую сторону…
Судьи все русские! Но что с того, что они русские?
Справедливо говорил покойный Тимофей Архипыч:
«Друг друга поедом они жрут – и тем завсе сыты бывают…»
Лучше бы немцы судили – все не так обидно!
Ушаков наложил на Волынского арест домашний.
– Сидеть тихо, – повелел он. – Пылинки в дому своем не смей сдунуть. А детей и дворню я тоже под замок сажаю.
В дом вступил караул, поручик Каковинский спрашивал:
– За что, господин высокий, гнев на тебя изливают?
– А за то, братик, за что и на тебя можно гневаться. Я против немцев в правительстве русском! А ты мне ответь – разве чужих людей в доме своем возлюбил бы ты? Рассуди сам, поручик, какая жизнь при дворе стала: приманят куском да побьют хлыстом…
Ввел он Каковинского в задумчивость. Пока солдаты досками окна ему заколачивали, Волынский детей своих позвал:
– Помогайте батьке своему…
Сын с дочерьми печи растапливали. Бросали в огонь бумаги отцовские. Волынский свой «Генеральный проект о поправлении России» на листы терзал, швыряя их на прожор пламени. А сам плакал, плакал… Сколько бессонных ночей, сколько восторгов пережил, сколько помыслов породил! Желал для страны родной блага, а теперь, словно вор, утаивать должен сочиненное.
Книги из библиотеки жечь – рука на это не поднялась:
– Пусть стоят! Хотя, сам знаю, книги не нашего времени. Их раньше или позже нас иметь можно. А сейчас крамольны они…
Не удалось сжечь только бумаги из сундуков, ключ от которых у Кубанца хранился. Караул загнал Волынского в кабинет с забитыми окнами, возле дверей – часовые. С детьми министра сразу же разлучили. Просил он допускать до себя доктора Белль д’Антермони и тех нищих, которые с улицы подаяния просят. Но Ушаков велел нищих штыками от дома гнать, а врача обещал… дворцового!
Явился Рибейро Саншес.
– Что с вами? – спросил любезно, в глаза заглядывая.
В потемках комнаты трещали толстые сальные свечки.
– Душою мечусь… весь горю… Света жажду!
Рибейро Саншес сказал:
– Успокойте свое высокое достоинство. Или вы не знаете, в какой стране живете? Кто здесь меж нами безопасен?
– Волк среди волков – вот кому хорошо живется.
– Против вас, – шепнул ему Саншес, – собралась такая стая, в которой и волку не ужиться… Рецепт мой апробируют в канцелярии Тайной, я вам советую капли для успокоения натуры.
– На что мне капли ваши? Дали б сразу яду.
– Капли хорошие… бестужевские! – сказал Саншес.
При имени врага, едущего из Копенгагена, чтобы его в Кабинете заместить, Артемий Петрович вскочил в ярости:
– От капель злодея сего не будет мне успокоения… Яду!