– Послы иноземные иначе отписывают ко дворам своим. Волынский позволил себе избить Тредиаковского в моих покоях. Под моей крышей! Под моим гербом! И этим он нанес оскорбление моему герцогскому дому. Косвенно оскорбление и вам нанесено.
– Мало ли где на Руси людей треплют, – отвечала Анна Иоанновна рассеянно. – В каждой избушке свои игрушки…
Они расстались, не договорясь. Был зван Остерман:
– Андрей Иваныч, а что ты о Волынском скажешь?
Остерман знал, что надо говорить о Волынском:
– Я к нему всегда по-хорошему, неизменно ласково. А он на меня рыком звериным, даже кулаком замахивался… Уж и не ведаю, – прослезился Остерман, – за что его немилость ко мне? Я к нему душевно, как к брату. Отговаривал не горячиться в делах государственных, послушать мнение людей опытных… А ведь Волынский еще молодой человек, при ином характере мог бы стать и полезнее! Смущает меня обращение его с чернокнижием… слухи тут разные ходят… Уж и не знаю – верить ли? Да и как не поверить?
Волынский приехал в Кабинет. Эйхлер выносил дела.
– Ну, как? – спросил Волынский, за ширмы глянув.
За ширмами никто не прятался. Иогашка шепнул:
– Не сомневайся, Петрович. Малость перетерпи, все перемелется, и мука будет. Ея величество дело твое при себе держит. Как всегда, под подушку сунула, как неугодное ей… Вынуть?
– Не надо. Еще попадешься. Пускай читает…
Вошел Жан де ла Суда с делами иностранными, нес под локтем парусиновый портфель по интригам шведского королевства.
– Ванька, – сказал ему Волынский, остро глядя, – а что ты в утешение мое скажешь? Что у Остермана колдуют?
– Все волнуются, что ты в проекте начертал. А пуще всего шум идет от твоих записок, кои ты, Петрович, в назидание царице подавал… о подлецах, ее окружающих!
Иогашка Эйхлер направился в секретную экспедицию, комнаты которой были рядом с Кабинетом.
– Жаль, – сказал на прощание, – что мы не отговорили тебя, Петрович, подавать записки эти. Ох, как от них бесятся!
– Один только человек советовал мне записок не подавать. Да и тот раб мой верный – Кубанец. Выходит, что раб-то умнее господ оказался… Ну, не беда! Мы еще не свалились…
Коты за разумность свою и чистоплотность похвальную издавна на Руси особым почтением пользовались. Цари московские так их жаловали, что заезжие живописцы даже портреты с котов царских писали. Теперь смотрят они на нас, сытые усачи, с гравюр старинных – из глубины веков. Бывало, что коты и гнев монарший вызывали, ежели тащили со стола хозяина снедь царскую. Уловленные на месте преступления, осуждались коты на смертную казнь через повешение. Но в миг последний, уже под виселицей стоя, узнавали коты-герои милость царскую. Казнь заменялась котам пожизненной ссылкой. И, горько мяуча, уезжали коты под конвоем стрельцов в глухие деревни. А там они очень скоро забывали блеск и тщету мира придворного, заводили драки с соперниками в делах амурных, и вообще жили… Со времен давних всех котов на Руси привыкли называть Василиями или – именито! – Васильичами.
Коли вельможа кота заводил, он его посильно ублажал. Оттого-то по дворам Петербурга ходили особые мужики, которых называли кошатниками. Они промысел верный имели, торгуя для котов сырую печенку. О приближении кошатников узнавали заранее, ибо мужики эти на улицах громко мяукали. Печень же на потребу котов барских шла непременно сырая, свежайшая, обязательно бычья.
– Мяу-у… мяу! Мрррр… мяу-у, – разносилось по утрам под окнами. – Купите для Васеньки… А вот печенка для Васильича! Мррр… мрррр… мяу! Не обидьте своего Васеньку…
Услышав такие призывы, Кубанец надвинул поверх парика треух лакейский, открыл двери на крыльцо. Бренча медью, хотел он – по чину маршалка – пропитание купить для любимых котов господина своего любимого… Кошатник сегодня торговал незнакомый.
– А дядя Агафон чего не торгует? – спросил его Кубанец.
– А чем я плох? – отвечал кошатник. Был он мужик ражий, с бородою черной, с искрою ума в глазах. – Эвон, – сказал Кубанцу, – отойдем к забору, а то лоток тяжел, прислонить негде…
Отошли они подале от дома. Кубанец стал ковыряться в парных кусках бычьей печенки. А кошатник сказал ему:
– Вот этим-то лотком да по башке тебя…
– За что?
– А вот ежели пикнешь!
Подъехали мигом санки казенные, кошмами глухо крытые. Сильные руки втянули дворецкого внутрь возка, и санки понеслись. Два господина сидели по бокам от маршалка, предупредили:
– Ша! Теперича не рыпнись… Слово и дело!
Санки Тайной розыскных дел канцелярии дорог не признавали. Лошади смело ухнули на лед Мойки, мчали рысью до Фонтанки. А потом привычно завернули налево, неслись в ржанье и топоте вдоль арсеналов пушечных, мелькали черные деревья Летнего сада, и вынесли сани в простор – на Неву! Кубанец даже обомлел – кони рвали грудью ветер, закидывали гривы набок, а впереди уже росла крепость Петропавловская. Санки со свистом пролетели под Петровские ворота, из ниш которых глядели Беллона с Минервою; вот и кордегардия, вот и караульни, вот и костры… Тайная канцелярия!
Ушаков увидел перед собой калмыка в богатом кафтане. Встретил на себе упорный взгляд глаз Кубанца – раскосых и хитрых.
– Да-а, – начал Ушаков издалека, – я вот таких кафтанов, какой у тебя, смолоду не нашивал. Сядь-ка, милый, послушь меня, старика… Бедный я, сиротинкой остался! Помню, четверо нас, братиков Ушаковых, без отца, без матушки возрастали. А владели мы – дворяне! – всего одним крепостным, коего, как сейчас помню, Анохою звали. И был у нас на четырех дворян и одного мужика токмо един балахон холстяной. В лаптях-семиричках я с девками по грибы хаживал, и теми грибами мы скудно кормились. Сушили их на зиму, солили… Бедность! А теперь, – сказал великий инквизитор, – боженька почел за благо меня возвеличить… Сядь, не торчи!
Кубанец сел. Ушаков витийствовал далее:
– Ты как думаешь, парень? Коли в Тайную по «слову и делу» попался, так тебе сразу здесь кости расчленять станут? Или утюгом горячим по спине гладить?.. Не верь, братец. Пустое! Это вредные слухи ходят. На самом деле, мы состоим тут по указу государыни для подаяния людям самой первой и самой неотложной помощи, чтобы на верный путь заблудших наставить…
Кубанец отмалчивался, весь в страхе. Но собою калмык хорошо владел, и это Андрею Ивановичу даже понравилось.
– Ты вот что, Василь Василич, – спросил он его, – отвечай мне по чистой совести: у тебя голова когда- нибудь болит?
– Нет, – кратко сказал Кубанец.
– А у меня иной день просто разламывается, – пожаловался Ушаков: запустил он пальцы под парик, гладил лысое темя. – Нуждаюсь я, – вздохнул он. – Нуждаюсь от жалости к людям… Эки они дурные и глупые, с ними забот не оберешься. С того, видать, и болит моя головушка, что уж больно люди глупые стали…
Ярко блестели глаза раскосые. Ушаков спросил:
– Ну, ладно. Расскажи, как далее жизнь свою строить будешь? Одет ты красочно. Сыт вроде. Не заморил тебя господин твой… Но по глазам вижу: нету счастья тебе, и не будет! Какое ж счастье в рабстве подневольном? А ведь мог бы ты… мог бы, – намекнул Ушаков, – жить по-людски. Тебе бы жениться впору… домок заиметь… торговал бы… крупами, скажем!.. Детишек бы в люди выводил. Глядь, и в старости тебе утешение…
Кубанец разомкнул темные, как старая медь, губы:
– Рабства не дано избежать.
– Избежать единой смерти не можно, – отвечал Ушаков, доставая бумагу и перья. – А от рабства бежать легко, ежели с умом быть. Вот ты и садись теперь… садись и пиши!