Страхи ночные дневных хуже. Мучился Феофан: мельтешат на Москве памфлеты тайные, читают их даже с амвонов церквей. В тех памфлетах Феофана врагом православия выставляют. Но и политики в тех памфлетах зловредных немало: о скудости народной и недородах хлебных, о том, что войско российское в слабости обретается, о том, что мелкой монеты нету, а рублевики для вельмож чеканят, и об Анне Иоанновне пишут – зачем она богатства русские в Курляндию вывозит?..

Сильвестр Холмский, архиепископ казанский, после того как Волынский стихарь у него украл, на Москве обретался в поисках правды на белом свете. И на чай к Феофану владыка давно просился – нижайше и подобострастно.

– Ну, садись, – сказал ему Феофан. – Буду тебя чаем поить… Говорят, будто смел ты стал: челобитные на имя высочайшее при всем народе раздираешь и велишь на свое имя писать?

– В изветах я, – согласился Сильвестр. – А почему? То Волынский власть духовную со светской властью мешает. И меня во грех ввел… Теперь хошь не хошь, а доносы писать надобно!

– Ты пиши, – сказал Феофан. – Ежели донос правдив, то честь тебе и слава. Волынского я знаю: он тиранствовать обожает.

Служка разлил владыкам китайскую травку по чашкам.

– Пей, – мигнул Феофан. – Да говори…

– Чего говорить-то мне?

– Разное говори… Вот, к примеру, когда блоха тебя укусит, ты, владыче казанский, что с ней делаешь?

– Ищу! А коль изловлю, то кручу в пальцах. Кручу, пока у ней башка не завертится. Потом блоху в обмороке – на ноготь. И давлю!

– Вишь ты хитрый-то какой! – погладил бороду Феофан. – А я вот не так действую. Блоху терплю, когда меня кусает. Терплю, да еще вот, видишь сам, блоху эту чаем пою…

Сильвестр поперхнулся травкой, бухнулся в ноги:

– Не погуби, родима-ай!

– Не погуби? – рявкнул Феофан. – Это вы сейчас ласковы стали ко мне, шулята бараньи! А ну-ка вас – ране?

Взял он Сильвестра за бороду, к полу пригнул и на бороду ему наступил. Казанский владыка (умудрен прежним опытом) изловчился и стал при этом сапог преосвященного целовать.

– Ловок ты! – похвалил его Феофан, усмирясь. – Давай сюда доношение свое. Мы Волынского, яко вора и взяткобравца, таково закрутим: в обморок его – и на ноготь, вроде блохи! Да и граф Ягужинский, коли войдет в прокурорскую власть, даст ему по шее!

Донос Сильвестра килой тянулся. Длинный, длинный, длинный…

Тридцать восемь пунктов – по справедливости!

* * *

Артемий Петрович и сам знал, что справедлив донос. Да огрызнуться-то было некогда. Сильвестр его врагом церкви выставил. Вором! Погубителем! «Ай, не до тебя мне ныне…» Болярыня Александра Львовна Волынская, из роду Нарышкиных, отошла с миром на Казани в день святого Артамония, когда все змеи по лесам да вертепам прячутся. У женина гроба горько рыдал Волынский:

– Господи! Сыщу ли я в лихолетье сие вертеп надежный?

Трое на руках осталось: Анька, Машутка да Петруша-волчок (в сыне – вся жизнь, это рода Волынских початок и семя на будущее). Теперь, во вдовстве, Артемий Петрович самолично пихал в сыночка каши с маслом обильным, а нянек всех разогнал:

– Кыш, кыш, дуры старые!..

Было Волынскому о ту пору сорок один год. Мужчина в соку. Богат и знатен. Ума занимать не надобно. Московские дела страшные пересидел на Волге тихой мышкою: попрекнуть в замыслах крамольных никто не сможет. Казалось бы, тут и начинай карьер свой. Гони кораблик судьбы между Сциллой и Харибдой… выше парус, выше! По ночам хаживал губернатор по комнатам, стучал башмаками. Да все пальцами похрустывал. Кубанца часто будил среди ночи:

– Базиль! Все ли мы спрятали, ежели за мной придут?..

Да, награблено было немало. «Что стихарь? – думал. – Стихарь тот в один пункт уместится. А как на остатние отлаяться?»

Разослал курьеров с письмами. Искал заручки в милостивцах. Лошадей гнал в подарок на Москву: Черепаха – Черкасский принял (жаден). Даже Ягужинскому писал, а уж как не хотелось писать ему!.. Семен Андреевич Салтыков выручил: через Бирена прошение Волынского попало в руки самой императрицы. Читали его вслух! При всем дворе… Потом, говорят, Анна Иоанновна у Ягужинского выпытывала:

– Павел Иваныч, скажи мне праведно о Волынском: таков ли уж он супостат, как я о нем наслышана?

– По правде, – отвечал Ягужинский, – проживи Петр Великий еще годочек, и быть бы голове Волынского на плахе…

Салтыков этот разговор подслушал и на Казань отписал так:

«И тое твое прошеньице ея величество апробовать не соизволили. А тебе, милый племянник, един спас есть: наискоряйше свадьбу устроить с какой из девок Салтыковых, что ея величеству, нашей благочестивейшей государыне, в родстве близком приводятся…»

В дни сыска одному лишь Кубанцу доверял Волынский.

– Жениться бы мне и можно, – говорил. – Детей одному не поднять, коли старшей моей всего осьмой годик пошел… С семьей на руках как совладать мужу одинокому?

– Женитесь, сударь, – советовал Кубанец. – Родством с царствующей особой вы любой пункт доноса за пояс заткнете!

– Оно бы и так, – мечтал Волынский, на диванах турецких валяясь. – Да супружние дела криводушья не терпят. Без любовного жару как можно от жены, сердцу нелюбезной, почать?..

И на Москву отвечал Салтыкову письменно такими словами:

«Невесты ваши затем досидели до сорока лет, что никто не берет. А мне, по мнению моему, душа и честь милее… Для того и желаю не бессовестно помереть! Каково же мне с немилой жить в доме одном, да еще и спать с ней на одной постели?..»

Волынский решил клин вышибать клином. Для поклепа на духовных особ он дела тайные изыщет. И вот ночью, когда заснула Казань, вся в душистом цвету яблонь, нагрянул Волынский прямо в архиерейский приказ. Замки взломали. Бумаги опечатали. Все по мешкам увязали. И на телегах увезли. А с постели подняли сонного канцеляриста – Тимоху Плетеневца, даже штаны помогали ему надеть, ибо от страха перед губернатором ослабел человек.

И – прямо в застенок, на Кабаны! Вывалили на землю бумаги. Волынский полистал их: ого, вот они, грехи-то духовные! Того и надобно было, чтобы клин клином вышибить.

– Начинай! – велел Волынский…

Но палач был пьян и дело испоганил сразу. Как только Тимоху Плетеневца на дыбу подняли (чтобы с голоса подтвердил воровство Сильвестра), так сразу он с потолка и сорвался. Да бревном ему обе ноги сразу – хрясть! Только кости хрустнули.

Душно стало в застенке от воя: насмерть погубили невинного человека… Артемий Петрович и сам испугался:

– Господи, простишь ли грешного? Одно мне осталось: просить суда над собой правого и скорого. Да Ягужинского сократи во гневе его, господи, не дай пропасть мне…

* * *

Кабинет императрицы еще не был создан. Но в преисподне стрешневского дома флейтировал по ночам бедный Иоганн Эйхлер. Сидя на цепи, словно пес, строчил по дням: секретно, по-остермановски. Кабинет пока был затаен в подполье империи, но слухи о нем уже ползли.

Конъюнктуры были сбивчивы: Остерману мешал Ягужинский, это был видный козырь – на него многие ставили.

Быть или не быть ему в генерал-прокурорах? От этого многое зависело: Пашка человек самобытный, таких взять трудно, такие люди зубами узлы развязывают… И вдруг Остерман тот «козырь» с а м перевернул.

«А ежели не вязать? – задумался. – И не мешать ему карьер делать? Тогда он начнет шумствовать? И кулаками махать? Кого сшибет? Бирен думает, что Пашка меня сшибет… Так ли это?»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату