науке, защищая буржуазную науку, мы действовали сообща и были уверены во взаимной поддержке.
В середине 1932 г. я, считая предложенные мне в Харькове условия более благоприятными, переезжаю в Харьков. Там я занимался и преподавательской деятельностью, где пропагандировал антидиалектические взгляды. В своих лекциях я выхолащивал диалектическое содержание физики, стараясь таким образом воспитывать советских студентов в духе буржуазной науки.
К этим взглядам я в дальнейшем привлек и знакомого мне еще ранее Л.В. Розенкевича, который не имел до этого четко выраженных взглядов, но под влиянием разговоров со мной перешел на мои позиции. В дальнейшем я сошелся с другим физиком Л.В. Шубниковым. Обмен мнений показал, что наши взгляды на диалектический материализм совпадают. Таким образом, к началу 1935 г. в Харькове оказалась группа единомышленников в составе Шубникова, Розенкевича и меня.
В начале 1935 г. в Харьков приехал М.А. Корец, с которым я и Шубников вскоре подружились и который тоже разделял наши взгляды на диалектический материализм. Начиная с середины 1935 г. наша деятельность переходит в следующий этап. Наряду с линией партии в вопросе о диалектическом материализме мы начинаем вести борьбу с линией партии в вопросе об организации науки. Мы считаем, что проводимое в СССР слияние чистой и прикладной науки вредит научной работе и необходимо обособить одну от другой.
Исходя из этой точки зрения, Шубников (а за ним и другие) поставил вопрос о необходимости разделения института и уменьшения технической работы в научных отделах института. Эта постановка вопроса нами более или менее открыто и проводилась в институте. Так, мы требовали от сотрудников института прежде всего научной, а не технической квалификации; в частности, этот вопрос ставился нами при присуждении ученых степеней. К этой нашей борьбе Шубников привлек еще Обреимова и иноспециалиста Вайсберга. В результате в институте создалась для ряда сотрудников, работавших над техническими вопросами (Стрельников, Рябинин) и не разделявших наших установок, тяжелая обстановка, которая в конце концов привела к их уходу из Института и таким образом нанесла ущерб технической (в части оборонной) работе института.
Партийная организация института вела с нашими установками борьбу, и нам не удалось добиться желаемого нами разделения. Это нас озлобило, и мои разговоры с Корецом и Шубниковым (от Розенкевича я к этому времени отошел) получили более резкий характер. Мы стали высказывать возмущение тем, что в научных институтах научные руководители не являются хозяевами, и противопоставляли это положение организации науки в буржуазно-демократических странах. В дальнейших беседах (на квартирах у Шубникова и моей) как я, так и Корец, и Шубников переходят к общему недовольству советской властью. Уже по поводу арестов в связи с убийством т. Кирова мы высказывали недовольство массовостью арестов, считая, что арестовывают ни в чем не повинных людей. Еще в большей степени нас озлобили аресты большого количества специалистов, начиная со второй половины 1936 г. Резко отрицательно мы отнеслись к закону о запрещении абортов, считая, что он принят против воли большинства страны.
Таким образом, к началу 1937 г. мы пришли к выводу, что партия переродилась, что советская власть действует не в интересах трудящихся, а в интересах узкой правящей группы, что в интересах страны свержение существующего правительства и создание в СССР государства, сохраняющего колхозы и государственную собственность на предприятиях, но построенного по типу буржуазно-демократических государств.
Обострение борьбы с парторганизацией создало для меня в Харькове путаную обстановку, которая привела к тому, что в начале 1937 г. я, а потом и Корец, переехал в Москву. При этом мы не изменили своих антисоветских установок, так что наши оставшиеся в Харькове единомышленники могли считать, что мы будем в Москве продолжать свою антисоветскую деятельность.
В Москве я распропагандировал Ю.Б. Румера, с которым я и Корец вели антисоветские разговоры, хотя и не высказывали наших установок до конца. В период конца 1937 г. — начала 1938 г. со мной вели разговоры на политические темы физик П.Л. Капица и акад. П.П. Семенов. В этих разговорах они высказывали возмущение происходящими в стране арестами специалистов, в частности физиков, и говорили, что научная работа в СССР из-за этого гибнет. Эти взгляды, разумеется, встретили с моей стороны полную поддержку и одобрение.
В конце апреля 1937 г. Корец поставил передо мной вопрос о желательности перехода к агитации масс в форме выпуска антисоветских листовок. Вначале я отнесся к этой идее отрицательно, с одной стороны, будучи занят своей личной жизнью и не стремясь к более активной политической деятельности; с другой — не веря в успех дела и опасаясь ареста. Однако Корец сумел убедить меня. Причем я поставил ему условие, что я ничем, кроме самого текста листовок, не занимаюсь, что он не знакомит меня ни с какими данными о людях, связанных с распространением этих листовок (о существовании которых он мне сообщил), и вообще ничего больше не рассказывает мне об этой деятельности. Дальше Корец написал листовку к 1 Мая, которую я, в общем, одобрил, сделав отдельные замечания. Листовка, по мысли Кореца, как бы для усиления, написана от имени комитета А.Р.П. — несуществующей «Антифашистской Рабочей партии».
Она призывала к организации масс для борьбы с советским правительством, которое объявлялось переродившимся, фашистским.
8/VII — 38. Л. Ландау»
Ордер на арест был подписан Михаилом Фриновским.
Для историка эта подпись означает то, что делу Ландау придавалось огромное значение: Михаил Фриновский в прошлом командовал пограничными и карательными войсками НКВД, подавлявшими восставших против коллективизации. Ландау после ареста попал в распоряжение секретно-политического отдела (СПО). СПО — ядро ЧК, ключевой центр тайных операций. Отдел курировал сам Сталин (именно там готовили «большие процессы» 1937–1938 годов). Передача Ландау в руки СПО доказывает, какое значение придавалось будущему «делу физиков».
Ландау «раскололся» не сразу. В деле приведен допрос от 3 августа, на котором он вначале отрицает свою вину. Только после того как следователь напомнил ему о существовании листовки, он начал послушно давать показания, которые были нужны. Показания записаны согласно существовавшим стандартам и отмечены печатью казенного стиля. По существу вопроса Ландау ничего нового следователю не сообщил: все, кого он назвал, уже давно были арестованы компетентными органами. Ландау подтверждал факты, известные следствию.
В своей статье Хейфец поясняет действия следователя следующим образом: «Оформление протоколов в форме „добровольных признаний“ обвиняемого позволяет следователю не вставлять в дело, подготовленное для передачи прокурору, так называемые „оперативные данные“, то есть доносы, данные прослушивания и прочее. Следователь уговаривает допрашиваемого подписать документ: „Ничего для органов нового вы не открываете, мы это все знали без вас, зато для вас это послужит смягчающим обстоятельством на суде — вы станете лицом, добровольно содействовавшим раскрытию истины по делу“, — на языке того времени — „разоружившимся“. При этом следователь ведет, конечно, свою игру: он блефует, как в покере, пытаясь выдать за улики то, что на самом деле является лишь предположением. В частности, именно так удалось убедить Ландау в том, что и без его признаний следствию известно о кружке физиков, сомневавшихся в истинности диалектического материализма и резко осуждавших сталинские репрессии, а также весь ход дел в стране. Следователь Ефименко вынудил Ландау назвать и тех, кто теоретически мог бы входить в эту группу, — будущих жертв политических репрессий профессора П. Капицу и академика Н. Семенова. Правда, Ландау немедленно среагировал на промах и тут же заявил, что Капицу, Семенова и других, еще оставшихся на воле, физиков он не посвятил в тайну организованной „преступной группы“. Любопытно, что он не пытался отрицать ни антисоветского характера собственных убеждений, ни негативного отношения к диалектическому материализму, ни личного отталкивания от работ оборонного характера в институте. При чтении личных показаний Ландау не покидает ощущение, что перед нами послание в будущее, рассказ о подлинных взглядах и подлинных попытках борьбы российских ученых того времени».
Это и в самом деле было посланием в будущее: мне довелось услышать от Льва Давидовича, что он не надеялся выйти живым из внутренней тюрьмы. И когда он начал писать свои показания, ему пришла в голову мысль, что, вероятно, он пишет последний раз в жизни, пишет письмо из тюрьмы на волю. Нам, потомкам. Он пишет, что считает диалектический материализм, внедряемый партией в науку, вредным