сухо. А ваш приз – верх красоты.
Она с улыбкой поклонилась мне и отошла. Через минуту она весело смеялась с доном Рюнцем.
Едва ли сама донна Изабелла могла бы обойтись со мной так пренебрежительно. И это обращение кольнуло меня тем сильнее, что у нее были основания для ехидства. Но как она могла узнать об этом? Неужели ей сказала об этом сама донна Изабелла? Может быть, она заметила, что не все идет хорошо между мной и моей женой? Изабелла играла свою роль с изумительным искусством, да и я умел, когда нужно, скрывать свои истинные чувства. Откуда же она могла знать, если только она действительно знала?
Впрочем, не стоит думать об этом. Я тяжело вздохнул и пошел дальше. Ее громкий смех еще звенел в моих ушах.
Всему на свете бывает конец. Кончилось и наше свадебное торжество. В положенное время новобрачную привезли в ее новые апартаменты в городском доме. Здесь для нее на скорую руку было приготовлено несколько комнат, рядом с моими.
Когда все ушли, я долго стоял у окна и глядел на площадь, на мокрой мостовой которой отражались последние огоньки из окон. Я думал, впрочем, думать было не о чем.
Наконец я отвернулся от окна и отправился к моей жене только из вежливости, чтобы осведомиться, как она себя чувствует, и пожелать ей спокойной ночи.
Я подошел к ее двери и постучал.
– Войдите, – сказала она громко.
На пороге я остановился. Я поставил в эту комнату все самое драгоценное, что у меня было. Да и где же мне было поставить все это, как не в комнате моей жены? Драгоценностей, впрочем, было немного: красивое венецианское зеркало, несколько дорогих ковров, которые когда-то были во дворце королей в Альгамбре, один или два золотых подсвечника работы Бенвенуто Челлини, купленные моим отцом при разграблении Рима. Остальные вещи были таковы, что могли бы находиться и в палатке офицера, не затрудняя его сборы в случае внезапного похода. В общем все было бедновато для женщины, выросшей в такой роскоши, как она.
Но в этой высокой готической комнате, потолок которой терялся во мраке, все это казалось грудой сокровищ, а она стоявшая посреди них, заколдованной принцессой. Она переменила одежды и надела широкое платье из синего бархата – ее любимый цвет, переливавший серебром, когда на него попадал свет. Вокруг шеи шла меховая опушка, отчего шея казалась еще белее. Слабый румянец играл на ее щеках.
Я поклонился и сказал:
– Надеюсь, что я не побеспокоил вас, донна Изабелла. Я пришел только поздравить вас с новосельем и спросить, не желаете ли вы чего-нибудь?
– Ничего, дон Хаим. Я хочу только исполнить свои обязанности.
– У вас нет здесь обязанностей, донна Изабелла. Вы здесь хозяйка так же, как были в доме вашего отца.
– Нет, здесь другое. Это ваш дом – и я не должна этого забывать. Я ваша жена и привязана к вам так крепко, как только могут это сделать законы Божеские и человеческие. Вы исполнили свою часть нашего договора. Я не замедлю исполнить свою.
Пока она говорила это, ее широкое платье, оттого ли, что она сделала резкое движение, или от собственной тяжести, наполовину спустилось с плеч. Она подхватила было его рукой, но потом вдруг сразу опустила, и тяжелый бархат медленно сполз на пол. Одежда из мягкого шелка, которая оказалась под этим платьем, скорее очерчивала, чем скрывала ее формы.
Кровь бросилась мне в голову. На колеблющихся складках ее одежды причудливо играли блики света от лампы с цветным абажуром, свешивавшейся с потолка. Как-то странно светились ее обнаженные шея и руки.
Я чувствовал, что не в силах отказаться от того, что мне предлагали. Я понимал, что отказаться от нее теперь было бы самым жестоким оскорблением женской гордости, а это никогда не забывается. К тому же я любил ее. Бог свидетель, что я больше думал о ней, чем о себе. Я думал… о разных глупостях, которые не стоит здесь записывать. Я понимаю теперь, что тогда я должен был бы быть тверд и относительно нее, и относительно себя самого. Но тогда сила воли изменила мне. Женщина, которую я любил, была передо мной, и теплота, исходившая от нее, наполнила все мои чувства. Я не мог рассуждать в ту минуту. Я не был готов к этому, я был безоружен против этого.
– Донна Изабелла, – хрипло сказал я, – я не хотел дотрагиваться до вас до тех пор, пока вы не пришли бы ко мне сами, добровольно и с радостью. Но вы искушаете меня так, что ни один мужчина не вынесет этого.
Есть одна арабская сказка, которую мне рассказывала мать, когда я был еще мальчишкой. Во время рамазана, в те часы, когда люди должны были поститься, вырос и распустился плод, дурманивший разум людей. Его должен был сорвать тот, кто согрешил и еще не раскаялся, не искупил своего греха. Превыше всех земных сладостей казался этот плод, и этот человек чувствовал в себе неземную гордость, считал себя королем королей. Но когда плод растаял у него во рту, он сделался горьким, и он почувствовал в себе великий стыд: ниже нижайшего показался он сам себе. Двенадцать месяцев должен был он носить свой срам в себе, пока на следующий год в этот же час не встретился с новым искушением и не преодолел его. Но как долог показался ему этот год!
Горе жесткому человеку, который любит! И еще большее горе человеку, который, будучи тверд, изменяет себе – на час, на одно мгновение!
И, лежа ночью, я вспомнил проклятие доминиканца: «Горький час да будет для вас горчайшим, сладкий час – горьким всей горечью проклятия!»
Вот уже две недели, как мы женаты. Нет никаких признаков, что моя жена помнит о первой ночи, которую она провела в моих объятиях. Она вежлива и суха со мной, как с чужим. Она даже улыбается, но когда она это делает, я чувствую потом холод. Она очень послушна и справляется о моих желаниях даже в мелочах. О, как бы мне хотелось схватить ее в свои объятия, поцеловать и сказать ей: «Изабелла, дорогая моя, у меня нет другого желания, как смотреть на твое лицо! Но я не смею сделать этого».