— Не чокаемся мы, — знакомым дребезжащим голосом предупредил меня сосед слева, по виду — дьячок сельской церкви.
— А почему? — спросил я, опуская стакан.
— Так ведь не чокаются за покойников, — пояснил он.
Сильно отдающая техническим спиртом жидкость содрогнула, булыжником прокатилась по горлу и, упав в самую душу, разлилась огнем. Впрочем, это быстро прошло. Зато сразу пробудился волчий аппетит. Немудреные тепленькие щи и гречневая каша с бледно-серым подливом казались теперь вполне приличным закусоном. Все принялись работать ложками, только Федор Ильич, как истинный гурман, еще позволил себе поворчать:
— Разве это щи? Вот, бывало, на пасху зайдешь к Тестову, закажешь ракового супу да селянки из почек с расстегаями. А то — кулебяку на двенадцать слоев, с налимьей печенкой, да костяными мозгами в черном масле, да тертым балыком, да… эх!
— Ботвиньи бы хорошо после баньки! — заметил дьячок, охотно включаясь в гастрономический разговор.
— Так это у вас баня была? — я, наконец, решился задать измучивший меня вопрос.
— Нет. Работа, — угрюмо ответил Федор Ильич.
— Какая работа?
— А какая здесь, в аду, у всех работа? — он посмотрел на меня строго. — Муку посмертную принимать!
Словно второй стакан компота ожег меня изнутри, но не пламенем, а морозом. И голод пропал, как не было.
— Так эти крики… — пробормотал я, — были… ваши?
— Наши! Еще бы не наши! — парнишка, сидевший напротив меня хохотнул. — Когда зальют чугуном из котла по самую шею, покричишь небось!
— Покричишь… — в ушах у меня еще стоял хриплый, захлебывающийся визг, в котором не было ничего человеческого. — Покричишь… — повторил я. — А… потом?
Федор Ильич развел коротенькими руками:
— Так а что потом? Потом по домам. Писание читал? Нет? Ну хоть апокрифы? «…Будет плоть их сожигаема и не сгорит, но нарастет для новой муки, и так будет вечно…» А раз вечно, так торопиться некуда, верно? Помучился — отдохни. А начальству… — он ткнул пальцем, но не вверх, а вниз, — … начальству тоже неохота была — у котлов бессменно стоять! Назначили, чин чинарем, рабочий день, обеденный перерыв, отгулы, отпуска… Мука- то вечная! Так что без разницы, как ее отправлять — подряд или вразбивку.
Меня колотила мелкая дрожь.
— Как это легко вы говорите…
Федор Ильич усмехнулся, насадил на вилку кусочек хлеба и принялся старательно вымакивать остатки подлива.
— Нет, оно конечно… страшновато поначалу. Лет пятьдесят первых. Но не больше. А потом смотришь — и притерпелся.
— Да разве к этому можно притерпеться?!
— В самый-то момент, когда припечет, никто, понятно, не вытерпит. Орешь, как резаный. А потом, как с гуся вода. Кости, мясо нарастут — и снова цел, лучше прежнего. Так чего страдать? Вон Гай Юлич сидит, видишь?
Я посмотрел на багрового римлянина. Тот с прежним равнодушием рубал кашу, изредка погромыхивая под столом своим шлемом.
— Две тыщи лет горит, — сказал Федор Ильич. — Так уже и не замечает порой. Окатят, бывает, высоколегированной сталью, а он, как сидел, так и сидит. Задумался, говорит. Вот, брат, что такое привычка!
— Ко всему-то подлец человек привыкает! — всхлипнул сизый помятый мужичонка, сидящий наискосок от меня. — Помню, как я еще при жизни к спирту привыкал. Первый раз жахнул — чуть не умер! Потом полегче… а потом как воду пил, честное слово! Пока не погорел от него же…
Он безутешно по-сиротски подпер лицо кулаком, и слеза медленно потекла по сложному небритому ландшафту щеки.
— И часто вам приходится так… гореть? — спросил я.
— Не-а, не часто, — паренек напротив меня сладко зевнул. — Два раза до обеда и раз после. Зато потом — лафа! Иди куда хочешь. Хочешь — за пивом, хочешь — по девкам…
— А лучше в сочетании! — сладко подпел дьячок слева.
— По каким девкам? — насторожился я.
— Да по любым, — паренек собрал посуду в стопку и поднялся. — Из зубовного можно…
— Из смольного — лучше! — авторитетно заявил дьячок.
— Можно и из смольного, — легко согласился парнишка, — да мало ли отделений?
— Это точно, — сыто отдуваясь, пророкотал Федор Ильич, — такого добра тут навалом.
— Из Смольного, это которые… институтские? — спросил я.
— Всякие, — сказал Федор Ильич. — Которых в смоле варят. Называется — смольное отделение. Бедовые бабешки! Уж я, кажется, до седых волос дожил… в той жизни, а тут, веришь-нет, как петушок молодой! — он приосанился и подкрутил усы, более воображаемые, чем заметные на толстой губе. — А ты, я вижу, тоже интересуешься?
Мне вдруг вспомнились насмешливые слова лысого черта из приемного отделения. Намечтал выше крыши, а сласти настоящей и в руках не держал… А что, если не все еще потеряно для меня? Пусть не при жизни, так хоть здесь и сейчас мои тайные вожделения в буквальном смысле обретут плоть! Может быть, я даже встречу ту единственную… да еще, может быть, и не одну!..
Я помотал головой, отгоняя нахлынувшие мечты. Даже леденящие душу пытки отступили на второй план. Привыкну, поди, как-нибудь. Ко всему молодец человек привыкает… Компания мне душевная повстречалась, вот что хорошо. С такой компанией не то что гореть, даже с девчонками знакомиться не страшно.
— Еще как интересуюсь! — решительно сказал я. — Почему бы мне девчонками не интересоваться? Меня из-за этого-то интереса в девятый бокс и определили!
— Ах, вон оно что!.. — Федор Ильич сразу как-то поскучнел и принялся собирать свою посуду.
— А когда вы к этим, смольным, еще пойдете? — спросил я.
— Да сегодня же и пойдем, после смены, — вяло отозвался он.
— А меня… кхм… возьмете?
Толстяк тяжело вздохнул.
— Нет, брат, не возьмем. Уж прости.
У меня запершило в горле.
— А… почему?
— А вот попадешь в девятый бокс, узнаешь, почему!
Разочарование и обида жгли меня не хуже технического компота, почти как расплавленный чугун.
— Что это вы меня все время пугаете? — проворчал я. — Девятый бокс, девятый бокс! Ну помучаюсь, сколько положено. Вы же вон привыкли! Может и я…
По правде сказать, особой уверенности в своей правоте я не чувствовал. Но этот неожиданный отказ принять в компанию, да еще в таком важном деле, меня рассердил.
— Собственно, пожалуйста. Я и один могу… к девчонкам заглянуть… как-нибудь после