Предчувствия всегда изводили князя, а теперь он был совершенно выбит из обычного течения жизни: какой-то Хмельницкий, пытающийся затеять бунт, палач, отрубивший себе руку, этот вороний карк схизматика…
Всякий раз князь Иеремия порывался сжечь письмо Исайи Копинского и не мог.
Князю мерещилось, что на него поставили капканы и отрезали все пути. Капканов множество, и один из них вот-вот должен клацнуть железной челюстью.
— Бред! — образумливал себя князь. — Истерика.
Чтобы развеяться, он собрался на крестины в Сенчу, но перед отъездом сделал два дела. Послал в Богуслав к гетману Николаю Потоцкому своего шляхтича Машкевича с известием о подметных письмах Хмельницкого и, заискивая перед памятью матери, дал Мгарскому православному монастырю грамоту на село Мгарь. О Хмельницком князь узнал 15 февраля, село монастырю он подарил 17-го.
В день отъезда в Сенчу Вишневецкому приснился дикий сон. Всю ночь он блуждал по замку, потолки которого терялись в кромешной тьме. Зловеще блистало полированное черное дерево, вставали перед глазами причудливые чаши и странные изваяния темного древнего серебра. Он что-то искал. Его не пугали ни тьма, ни дьявольское великолепие, ни безлюдье замка, но тревога все же росла в нем. Он не понимал, где находится и как сюда попал, что ищет, а главное — в сердце тоненько звенела некая оборвавшаяся струна. Он, обливаясь холодным потом, догадывался, что кончатся его блуждания скверно. И когда он совершенно выбился из сил, да так, что и ожидание недоброго перестало тревожить, за спиною крикнули вдруг: «Сотник!» И он невольно побежал. Но тотчас и остановился. Взял себя в руки и, досадуя за свой низменный порыв, гневно толкнул рукой дверь с львиной мордой посредине. Дверь бесшумно отворилась. Он увидал черную залу и в углу справа — ярко освещенный склеп. И себя самого умершего, на мраморной плите, под багряными знаменами. И серебряного белого орла с когтями. Не дрогнул. Ему показалось, что ни единый мускул не дрогнул на его лице. Приказал себе проснуться и проснулся.
Подумал было отменить визит в Сенчу, но решил, что это недостойная слабость. Оделся, вышел к завтраку.
— Князь, у вас сегодня замечательно здоровый вид! — воскликнула княгиня Гризельда.
— Я хорошо выспался, — сказал он, нежно целуя жену в глаза.
Едва приступили к завтраку, явился дворецкий.
— Письмо от его королевского величества!
— Принесите! — разрешил князь.
Вскрыл письмо сидя, улыбнулся:
— Это привилей, княгиня! Привилей на владение островом Хортицей. — Стал читать, водя пальцем по бумаге: — «Остров на Днепре, пусто лежащий, с обоими берегами Днепра, начиная от последнего порога, с реками, против него впадающими, и с теми полями, которые прилегают к тем рекам и урочищам…»
Засмеялся. Смеялся долго и удивительно хорошо. Княгиня смотрела на мужа с улыбкой, не понимая, отчего князь смеется, но радуясь его радости и любя.
— Простите меня, Гризельда! Я такой жуткий сон сегодня видел. А жуткие сны — вон к чему, к счастливым вестям.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Тюкали топоры.
— Работа мастера кажет! Весело тут у вас! — похвалил Хмельницкий, глядя, как его казаки строят первые две «чайки».
— Работай — сыт будешь, молись — спасешься, терпи — взмилуются, — ответил Хмельницкому казак.
— Взмилуются, говоришь? — переспросил атаман и вспомнил еще одну побасенку: «Смотрю не на работу, а на солнышко».
«Чайки», может быть, и пригодятся когда-нибудь, но строились они для отвода глаз. Нет, не на море собирался Богдан Хмельницкий — на Украину.
Прибыло под его руку пока что сотни четыре беглецов. Голь перекатная. Ладно бы без оружия, но и не одетая как следует. Всех нужно было и накормить, и обогреть. Для жилья рыли землянки, а провиант приходилось у запорожцев выпрашивать. Вот и снова шел Богдан, скрепя сердце, к кошевому, просить шел.
Тягнирядно встретил атамана, лежа на ковре.
— Снимай кунтуш да сапоги, Богдан! Ложись! Зимой казаку полежать — милое дело.
Богдан снял кунтуш и сапоги, сел на ковер по-турецки.
— Покладистый ты человек, — одобрил кошевой. — Думаешь, чей язык теперь учу?
— Тараканий.
— Почти угадал. Со сверчками чвирикаю.
И тотчас показал искусство.
— Ну, и о чем же тебе говорят сверчки?
— Да вот, говорят, завелся за Порогами Хмельницкий — мудреный человек. «Чайки» затеял строить, но сам-то он в другую сторону глядит.
— В другую! — согласился Богдан, оглаживая ладонью усы.
— Опять же молодец! Не отпираешься. Пришел оружие просить?
— Да ты и впрямь колдун, кошевой! И оружие, и продовольствие.
Кошевой сунул под бок подушку.
— Говори сам, что мне из тебя вытягивать.
— Кошевой, ты ведь видишь, какой народ идет ко мне. На Сечи от него одно беспокойство.
— Томаковский остров собираешься воевать?
— Там и курени добрые у Корсунской залоги, и припасов всяких вдосталь. Да и людей надо поглядеть. На что годятся.
— Не знаю, Богдан, вызволишь ли ты Украину из неволи, — тут как Бог пошлет. Одно вижу: не таков ты, как былые горемыки, кончившие дни свои на колу да на плахе… Нам, сечевикам, однако, рано в твои игры играть, но и мешать мы тебе не будем. Возьмешь Томаковский остров — володей. Да гляди, чтоб поляки сети кругом не поставили.
— Пушки дашь?
— Для чего тебе пушки? Пару фальконетов дам.
— Мне нужно десяток фальконетов, чтоб зря казацкой крови не проливать. Корсунцы против своих упираться особенно не станут. Будет много грома — без боя уйдут.
— Подумать надо, — сказал кошевой. — Вечером приходи.
Ковер исчез, посреди хаты стоял небольшой круглый стол. На столе широкий глиняный горшок, вокруг пять деревянных ложек.
— А вот и пан Богдан! — воскликнул кошевой. — Сидайте, панове, за стол! А я огня дам. Люблю, когда друг друга видно.
Кошевой запалил лучину и лучиной зажег стоящие на столе в подсвечниках все девять