увешанных разноцветными вымпелами, как забитая туристами улица Дортингсгатан, но стоит отойти в переулок, на соседнюю улицу – безлюдье.
Жителей Стокгольма, богатого и сытого, объявленного культурной столицей Европы 1988 года, отличает некая расслабленность и, вероятно, навязанная судьбой и пространствами леность жизни, этакий ввергающий в депрессию избыточный запас безопасности.
В этой просторной стране, кажется, чуть более девяти миллионов жителей, четверть которых живет в «большом Стокгольме». На улице Свеаваген уйма журнальных и книжных магазинов. Всюду роскошные издания, естественно, на шведском, сочинений Стриндберга, на которые могу только облизываться. На перекрестке Свеаваген и Улафа Пальме в тротуар вмонтирована медная табличка на месте, где на Пальме было совершено покушение, когда он просто шел по улице. Лежат свежие цветы.
Повезло с погодой. На всем печать золотисто-солнечной осени, которая ярко вспыхивает на пуговицах мундиров разводного караула у королевского дворца. В часы позднего заката в северном небе со сполохами дальнего сияния на всем лежит печать меланхолии. Да и небо само, подпираемое силуэтами огромных зданий парламента, дворцов, проткнутое лютеранскими шпилями кирх, кажется еще не проснулось от позднего средневековья и раннего ренессанса с их готикой и барокко, несмотря на тщательные, но тщетные старания центральных площадей Сергелс Торг, Стуреплан одолеть его ослепительным кичем реклам «Филлипс» и «Макдональдс».
Еще в первый день, завтракая в ресторане гостиницы «Биргер-Ярл», где я проживаю, услышал то ли птичий крик, то ли животный рев, быстро прикрытый ладонью женщины, кормящей великовозрастного имбецила. Часто попадаются они и на улицах. Совершив морское путешествие «Под мостами Стокгольма», выхожу у парка Кунгстредгарден. Из концертной раковины доносится пение джазбанда, скорее похожее на ор, но сидящие на скамьях люди прилежно слушают и хлопают артистам. Приблизившись, потрясенно вижу: весь ансамбль – одни имбецилы. Это уже слишком. Оказывается, это их день, и свезли их в столицу со всей Швеции. Немного успокоившись, иду к высящемуся неподалеку зданию Национального театра, где главным режиссером многие годы был Ингмар Бергман.
И тут меня внезапно осеняет: ну, конечно же, в фильме «Земляничная поляна» Бергмана актер Виктор Шестром (фамилия тоже звучит как из потустороннего мира) видит во сне пустынную улицу, столб, на котором часы. С циферблатом.
Без стрелок.
Часы без стрелок, управляющие миром, который по Джойсу в его неоконченном романе «Поминки по Финнегану» вообще – сон пьяного трактирщика, – вот простая и невероятная находка нордического гения.
Свинцовый свет распахнутого пространства опрокидывается на берег, сталкиваясь с прячущейся в углах стен, под аркадами гостиниц, кафе и ресторанов темнотой, подчеркиваемой ярко фосфоресцирующими рекламами и более мягко, по-домашнему, светом настольных ламп, выставленных сплошь и рядом на подоконниках квартир вдоль улиц. Токи пряной экзотики и уюта, выносящиеся из ресторанов, прохватывают сквозняком толпу фланирующих абсолютно так же, как это было в дни, когда совсем неподалеку, в Европе бушевала Вторая мировая война, и датчане на всевозможных лодках и катерах перевозили своих евреев из Эльсинора через пролив в Хельсингборг.
В Стокгольме этакое сверхспасительное равнодушие томительной испариной разлито поверх шаркающей подошвами и шуршащей шинами толпы.
Всегда и везде, в любом месте Европы или Азии, при ощущении невероятной легкости пролетающей моей жизни, мне слышится слабый гул, напоминающий гул приближающегося, но еще очень далекого землетрясения. Помню, ребенком я жаловался отцу и матери на этот гул.
– Тебе кажется, – успокаивали меня они, а между тем близилась со дня на день, с часу на час чудовищная, с долгим, на четыре года, погружением в безумие и гибель мировая война.
Здесь, в Стокгольме, тихо.
Здесь вообще не может быть никаких землетрясений. Эту северо-западную оконечность Европы хранят неколеблемые магматические породы – Фено-скандинавский щит.
Здесь не встретишь женщину с номером узницы немецкого лагеря на руке, продающую газеты и открытки в киоске. Клеймо еврейства здесь прячут под одеждой.
Одна из открыток на стенде газетного киоска заставляет вздрогнуть: репродукция картины Беклина «Бетман и мученица». Не знаю почему, но именно такая репродукция висела в спальне родителей в годы моего детства. Меня всегда пугало это тронутое тлением и распадом лицо, как стоячая вода смерти: оно существовало не в воздухе, а в мертвом безмолвии свинцово поблескивающих под слабым светом луны гнило-стоячих вод. Его оловянно-остановившийся взгляд тек студенистым зародышем блеклой нордической души с картин Беклина и страниц Сведенборга в Европу, в германские туши, такие на вид мирные, обывательски-примитивные, встречаемые во всех градах и весях континента. Но стоит нацепить на них карательные регалии, развязать им совесть, они звереют, и, как хищнику раздувает ноздри кровь – так действует на них клеймо еврейства.
Но здесь, в Стокгольме, тихо.
В воскресенье вечером город пуст. Верхнего света в квартирах почти не видно, лишь настольные лампы на подоконниках хранят своим светом атмосферу затаенности, замкнутости, неодолимого, как характер, одиночества. Даже молодежь в кафе не шумит, не показывает свою независимость громкими окликами и жестикуляцией, а тоже с какой-то молодой веселой печалью пьет пиво.
Поднимаюсь в номер. На столике у постели лежит Библия на английском. Необходима чеканная медь латыни, от которой в студенческую бытность филологи дохли, как мухи, но именно она закрепляет вечность на мемориальных плитах Европы.
Я же открываю Танах, который вожу с собой, чтобы в мой сон вторгся трубный глас иврита, на котором писались первые десять заповедей Завета и последние, которые загремят в день восстания мертвых в долине Иосафата в Иерусалиме.
Виснет ли на мне камнем, могу ли я слиться ним, иным этим миром, иной стороной, называемой по-арамейски в Кабале – «ситра ахра»? Или еврейство невозможно вытравить из наследственного кода. Код этот плодотворен и невыносим, обязывает и обессиливает.
Утренняя, прохладная тишина и синий фильтр морских пространств. Из каких-то окон обдает музыкой, негромко, щадяще, тревожно до обмирания сердца: «Токката и фуга» Баха.
Стою на ветреном берегу у стокгольмского муниципалитета после того, как взобрался на его башню и посетил зал, где вручают Нобелевские премии. Море в правом ухе шумит по- домашнему. Но стоит повернуть голову, как в левое ухо, из-за плеча, приходит иное море, отчужденное, шумящее пламенем тысяч горелок. Два шума, два звучания одного моря, как два различных мира, отделяемых друг от друга и сливаемых поворотом головы.
5. Автобус: Стокгольм-Осло
Однообразие долгой в течение целого дня дороги превышает все возможности убедить себя в заинтересованности зеленой свежестью полей и обложных по горизонту лесов. Города стандартно одинаковы. Дома, в основном кирпичного цвета. Провинциальность улиц и редких прохожих под непрекращающимся дождем, стираемым огромными вишерами автобуса шведского производства «Вольво», заставляет цепенеть сердце, хотя это вовсе преходяще и не касается меня. Но таков закон жизненного мгновения, несущего меня вместе со всем ближним и дальним окружением: ошалело удивляющимся собственной бесконечности лесом с короткими, как зевок от недостатка воздуха, полянами, и низким, отрешенно серым,