современную Европу». Предварив свое выступление словами о том, что индифферентность может пикантно рядиться в элитарные одежды культуры западной Европы, но и может быть агрессивной, прикрывающей шапкозакидательством собственный комплекс неполноценности в Европе восточной, говорю следующее: «Вопрос поставлен слишком общо. Неясно, что мы подразумеваем под понятиями Запад и Восток. Существует формула Киплинга: «Запад есть Запад, Восток есть Восток». Но есть еще и стихи еврейского поэта средневековой Испании Йегуды Галеви: «Тело мое на Западе, сердце мое на Востоке». Все мы помним картину Поля Гогена «Кто мы? Откуда? Куда мы идем?» Вновь и вновь возникает вопрос: что такое культура? Образ жизни? Взгляд на жизнь? Извлечение уроков из истории? Выработка критериев временного и вечного? Мы знаем, насколько психоаналитические учения людей Европы, Фрейда и Юнга, повлияли на европейскую культуру и литературу. Но мы также знаем, насколько они, углубляясь в подсознательное, испытали влияние Востока: учений индуизма, буддизма, не говоря уже о Библии, творении народа Израиля, пришедшей с Востока и ставшей одной из основ европейской цивилизации.
Запад является колыбелью рационалистической философии, ведущей начало из древней Эллады и достигшей апогея в учении Декарта. Восток же – колыбель мировых религий и мистических учений. Но уже в конце Х1Х – начале ХХ века, совсем недавно отошедшего в прошлое, такие европейские философы, как Шопенгауэр и Ницше, отрицают этот рационализм, обращаясь в своих учениях к Востоку. Особое положение занимают духовные поиски выдающихся людей северной Европы, где мы сейчас находимся, мистические прозрения таких писателей, как Эммануил Сведенборг, Август Стриндберг, Генрик Ибсен, Кнут Гамсун, композиторов Эдварда Грига и Яна Сибелиуса, художника Эдварда Мунка. Датчанин Серен Кьеркегор в пророческом предчувствии приближающихся катастроф ХХ века отвергает рациональную спекулятивную философию Гегеля, строит свое понимание мирового духа и культуры на библейской книге Иова и жертвоприношении Авраама. Так возникает экзистенциализм – детище Запада, замешанное на мудрости Востока. До 1917 года с Востока на Запад шли волны мощных духовных поисков человеческой сущности, справедливости и добра в творчестве таких гигантов, как Достоевский и Толстой.
Нам кажется сейчас отошедшим в прошлое то, что разделяло Восток и Запад в течение более чем семь десятилетий – железный занавес. Но феномены, рожденные им, и сегодня действуют в культурном поле Европы. Любой непреодолимый барьер рождает ностальгию по тому, что происходит по другую его сторону. Культура восточной Европы, пребывая в глубокой депрессии под железной пятой диктатуры, бомбардировала Запад лозунгами о светлом будущем, а сама тайком ловила малейший пробивающийся к ней намек культуры Запада. Запад же, в силу своей открытости, и потому наивности, долго верил в эти лозунги, видя в них спасение от язв капитализма.
Рухнул барьер. Обе стороны увидели себя в истинном зеркале и устыдились прошлого. Излечение от этих комплексов будет еще долгим. Восточная Европа упивается давно подгнившими плодами западной свободы в виде комиксов и всей модернистской машинерии, западная то распахивает объятия идеям с Востока вместе с массами людей, то пытается обороняться. Процесс, как говорится, пошел, и от того, как он будет развиваться, зависит сокращение или расширение культурного разрыва между Западом и Востоком. Как это произойдет, неизвестно, ибо, к сожалению, в наше время истинные пророки перевелись».
В заключение встречи капитан парома «Викинг» устраивает всем ее участникам роскошный обед в ресторане корабля-города.
3. Паром Хельсинки-Стокгольм
Огромный, как слон в посудной лавке, паром-лайнер «Викинг» осторожно пробирается узким проливом, оставляя по обе стороны шхеры Хельсинки, выходит прямо в небо, не ограниченное заборами, деревьями, домами, забывающееся в собственной бесконечности, мощно бездейственное и девственное.
Закатывается солнце с царской медлительностью, взрывчато выбрасывая столб пурпура, прожигает небо спиртовым пламенем: два-три облачка, более низких, насквозь прохваченных огнем заката, оранжевыми одиночками вкраплены в серую массу облаков.
В отличие от средиземноморских северные воды более тусклы, леденят взор. И, кажется, здесь в шуме вод человеческий голос более сиротлив и менее дерзок.
Коллеги мои собрались в Петербург, я же один плыву в Стокгольм.
На высоко движущейся пустынной палубе душу охватывает одиночество и чувство внутренней бьющей через край жизни. Час мирового сиротства, оставленности в мире, когда прошлое закатилось, а будущее неизвестно. И, странно, это сродни чувству в ночь завершения Судного дня, когда миг назад бывший храмом, зал молитв оборачивается опустевшим кораблем, Летучим Голландцем, очнувшимся как от обморока от пребывания на высотах плача и раскаяния, чтобы до следующего Судного дня бороздить океан времени призраком вечности – обителью Господней. Тора в праздничных одеждах свернута преходящими тенями. Слабея от голода, они спешат вернуться к будничному своему существованию: выпутаться из снастей и сбежать за борт.
Вот и я, ощутив голод, спускаюсь с палубы, проскальзывая преходящей тенью мимо множеств людей, наркотически прикованных к игральным автоматам, наставленным по всем углам парома – этакой поверхностно яркой частички городской жизни посреди бездны морской. Суета и отсутствие чувства реальности здесь истинно подобны массовому гипнозу. Играет бодрая музыка, заполняя все уголки плывущего в ночь города, группа детей в синих галстуках, по двое, сопровождаемая, очевидно воспитательницей, движется по центральному холлу неизвестно куда.
Поздний час. В коридорах и пролетах лестниц полумрак. Шумные ватаги разбрелись по углам этой огромной посудины, вобрали головы под одеяла и пледы. Сна ни в глазу. Опять поднимаюсь на верхнюю палубу, стою среди внезапно и резко уходящих к звездам мачт и снастей. Шумящий в них ветер, вместе с гулом судовых машин, на всю оставшуюся жизнь отпечатывает это мгновение. Тьма, смола, пропасть вод, вздувающихся пеной, идет огромными, тяжкими развалами. Напористы и ленивы рассекаемые, нехотя раздающиеся, сонно сопротивляющиеся кораблю волны. Снасти ли, провода, провожаемые моим взглядом, мгновенно собираются к высокой мачте, спичкой чиркающей по холодным скандинавским звездам. Влажная пыль холодит лицо. Гул ночи, ее неустойчивость, приходит ощутимой бренностью всего живого на гигантских ладонях вод и неба, глупой человеческой беспечностью, отдающей себя воле стихии. Кроме меня на палубе две-три недопроявленные тени, вероятно, матросы, возятся среди снастей: словно боясь собственной дерзости, тайком, по-воровски стараются повернуть эти снасти, привязанные к оси, на которой в этот миг весь ночной остов Вселенной, изменить ее уже вырвавшийся из-под их власти ход.
Спускаюсь в каюту, не в кубрик, а скорее в кубик абсолютно задраенного пространства на самом дне корабля, вероятно, под уровнем бегущих за металлической стеной вод. В железном этом мешке можно и жизнь проспать. Никакого гула. Никакого движения. Не колыхнется вода в стакане.
Раннее утро обозначается берегом, городом, бегущим необозримой конницей этажей, кровель, червленых черепичных коньков, навстречу кораблю, этаким игрушечным андерсеновским городом, несмотря на то, что ближайшие взгляду дома золотушно шелушатся старостью.
4.Безмолвие Стокгольма
Город, рано отходящий ко сну, спокоен и прочен. Дома огромны, чаще всего без балконов, с большими окнами, в которых сплошь выставлены настольные лампы. Целые кварталы безлюдны весь день. Главная жизнь кипит на проспектах и прогулочных, сплошь