потасканные старухи, мужики-попрошайки, сладко улыбающиеся в сумраке выходных пассажей. Все они наглы и агрессивны, мгновенно переходят от жалоб к оскорблениям, толкаются. Только оторвешься от них, влипаешь в ораву орущих темнокожих музыкантов в диковинных одеяниях, то ли цыган, то ли индейцев, как-то непрофессионально рвущих струны в ритме то ли румбы то ли пасадобле, на которых, как бабочки на огонь, во множестве слетаются японцы с фотоаппаратами. Мгновенно улица забивается толпой зевак, пока не появляется полицейская машина. Совсем ошеломленный, упираешься в одну из дверей Большого королевского дворца, вздрагивая при виде рельефов святого Георгия, убивающего змия, и обросшего волосами, что твой Эсав, мужика, забивающего дракона дубиной – древнего властителя Каталонии графа Гифре эль Пилос (Вильфрида Волосатого). В каталонской мифологии граф этот имел в основном дело с драконами, которых гады-сарацины завезли из Африки на предмет истребления христиан. Ну, прямо как в песне Высоцкого «В королевстве, где все тихо и складно, где ни войн, ни катаклизмов, ни бурь, появился страшный зверь агромадный, то ли буйвол, то ли бык, то ли тур». Одним словом, как в песне поется, драл он овец, потом женщин, потом рыцарей, и не стрелка-алкоголика, а специального охотника на драконов вызвали.
Ничего не помогало, даже массивная кавалерийская атака, пока сам Гифре не выломал дуба, от удара которого «агромадный зверь» и дал дуба. Но в песне Высоцкого есть еще одна, при взгляде на Гифре подвернувшаяся заковыка: «чуду-юду уложил и убег...» А заковыка эта, как фокусник ленту, вытягивает еще одну – невеселую шутку нашей молодости 60-х – 70-х: что такое чудо-юдо? – Еврей, устроившийся на работу или попавший в ВУЗ. Лента эта впрямую неожиданно и непроизвольно опять же замыкается на изгнании евреев из Испании. Так вот, оказывается, кто эти змии и драконы. Не просто печальная, а устрашающая родословная заставляет поежится в этот первый день конца апреля 2003 года в Барселоне. Только потом осознаешь, что ведь находишься почти в центре средневекового еврейского квартала. Погром 1391 года, а затем изгнание 1492 вымело их из города, дома их были разобраны и пошли на строительство новых. Какую-нибудь реликвию времен Римской империи можно обнаружить, но даже духа нет каких-либо «иудейских древностей».
Стараемся выбраться из всей этой толчеи, уйти от этой памяти к морю, и вот – огромный – в разлет неба – до морского горизонта и близлежащих гор – акваторий порта Барселоны, погруженный в день, полный солнца, голубизны, с огромностью белых кораблей-паромов, высоченной колонны Колумба, выводком белых яхт с целым ровноствольным лесом тонких мачт, с широким – в два этажа и пролета – дощатым мостом – к Торговому центру, где на нижнем уровне моста загорают в обнимку и напоказ (в этом все удовольствие) парочки.
Торговый центр высится над нами огромным зеркальным козырьком, в котором все мы отражаемся. А поверху, пересекая это раскинувшееся, полное жизни, движения, пространство, плывут в небе вагончики воздушной канатной дороги – через море и в горы – на холм Монжуик. Уйма ресторанчиков полна даров моря. Дороги обсажены огромными пальмами.
И все это движется, сверкает, медленно существует.
На следующий день, с утра – музей Пикассо. Пролеты и арки старого готического особняка Беренгера д Агилар множатся прирастающими залами соседних зданий уже почти на пол- улицы. Музей достаточно молод: открыт в 1963. Творчество Пикассо представлено в нем с большими лакунами. Все его первые детские наброски, самые ранние работы, вплоть до голубого и розового периода, оставленные у родителей в Барселоне до отъезда в Париж в 1904 году, переданы музею. Лишь через 13 лет, в приснопамятном девятьсот семнадцатом, Пикассо привозит сюда невесту Олю Хохлову и «Русский балет» Дягилева. Странной ассоциацией всплывает в моей памяти 1968: войска Совдепии вторгаются в Прагу, а чешский цирк застревает в России. Вообще музей этот очень какой-то личный. Жаклин Пикассо дарит ему прекрасную керамику своего великого родича. А своему другу и секретарю Жауме Сабартесу даже после его смерти Пикассо откладывает совершенно потрясающие оттиски белыми чернилами на белой бумаге. Вот они оба на фотографии – низкорослые жовиальные старички в кепках, рядом с веселым коллажом, где рисованный Сабартес и так и эдак обхаживает, обнюхивает, наезжает на вырезанных Пикассо из модных журналов тех лет красоток а-ля Монро.
4. Монтсерат
По дороге автобус останавливается на несколько минут, чтоб нам немного размяться, в весьма невыразительном месте. Не подозреваешь, во что ввязываешься, что тебя ждет, и лишь вагончик воздушной канатной дороги, невесть откуда возникший над головой и уходящий в глубокий распадок, ввысь, прослеживается вестником чего-то необычного в этом чересчур земном месте. Вдалеке, на высоте, козявкой мерцает здание монастыря, прилепившееся к гладкокожим серым каменным громадам. Автобус начинает подъем по спирали, все более ввинчиваясь в вверх, в горы, и с каждого поворота весь вид вниз как бы высвобождается на новом спиральном витке-уровне (одна из форм-формул Гауди). По пути – монастыри и скиты, как бы висящие в небе. Гладкокаменные громады подобны замершему толпищу великанов – гор.
Монтсерат – как явление, где природа, культура, ощущение самого себя, символ (Natura, Cultura, Identity, Simbol) ищут свое неповторимое сочетание. Весь мир суеты остается внизу. Оттуда надо лишь привозить питание, чистоголосых мальчиков до того, как у них меняется голос, для хора в сопровождении органа. Но для этого существуют бойкие расторопные посредники, привозящие и увозящие все это, да и туристов. Их как бы и не видно, они проскальзывают. Их уносит и проносит их непринадлежность к этому витающему в облаках месту с сиреневыми сумерками на гребнях великанов. Угол огромного уступа, становящийся на глазах знаковым символом места при меняющемся свете сумерек, ночи, утра, дня. Растворяющиеся вместе со светом фигуры людей. Внутри стен, современных келий – монах за переносным компьютером и мобильным телефоном. Рядом – печатный станок Гуттенберга. Молчаливое течение жизни, расчисленное трапезами, молитвами, праздниками – в заоблачной выси. Одиночество и соборность под тиарой, подвешенной в базилике на тросах.
Безмолвие – Silencio.
Музыка органа здесь как дыхание самого «рассеченного» (Montserat – распиленная гора) пространства, кузнечные мехи (трубы органа) – гортани и легкие этих безмолвно громоздящихся гор, отдавших свои голоса человечку у клавиш. Ему, этой козявке, дано озвучить всю эту мощь, но не пасть в гордыне. Совсем не просто ввести эту мощь Природы, освященную Богом, в рамки молитв, хоров, религиозных отправлений. Суета масс туристов идет вразрез с опрокидывающим дух и душу, как опрокидывается источник чистейших вод в эти глубокие стремнины, величием, разъятием, высотами и провалами. Суета, обтекающая, отдаленная, не соприкасающаяся с жизнью монахов, как вода и масло. И все же монахи дают себя лицезреть, как бы живя на виду у зрителей, и это некая потеря высоты. Но надо отдать должное католицизму – он не снизошел к массовому опрощению – к лютеранству, кальвинизму, доказав своей долгой историей, что холодно-высокое и красочно-строгое существует и обладает непреходящей силой. Никто иной, а Иоганн Вольфганг Гете сказал: «Человек найдет себе покой лишь в своем собственном Монтсерате». Считается, что где-то здесь воспетый Вагнером Парсифаль спрятал кубок – святой Грааль.
Космическое молчание Мобидика – Монтсерат Мелвилла.
Немало евреев и сегодня мечтает стать новыми Святым Павлом и Святым Иоанном.
5. Первомай. Маркс и Моисей
С утра никак не можем взять в толк, почему магазины закрыты, улицы Барселоны пусты. Лишь увидев на углу детей с красными флагами, вспоминаем: день трудящихся.