следа нет от того обогащения, каким обычно вознаграждается физическое увядание. Почему? Потому что там жизнь состоит из разрушения того, что есть, и построения того, что существовать не может».
Нахожу в одном из ивритских общественно-политических журналов заметку об академике нейрохирурге Борисе Леонидовиче Смирнове. Он перевел Махабхарату на русский язык, сочетая профессиональность в нейрохирургии с глубокой верой. За это он – коренной петербуржец – провел долгие годы в политическом изгнании, в ссылке, в Туркестане. Его слова: «В наше время не верить в Бога может только человек малограмотный».
Июль 1981. Военные сборы. Курс молодого бойца в сорокасемилетнем возрасте. После стрельб, искупавшись в море, лежим в пахнущей свежестью высокой траве под еще не отошедшей от зноя выцветшей синевой неба. С ощущением полнейшего внутреннего покоя читаю газету «Русская мысль». Георгий Иванов об эмиграции: «Отчаянье я превратил в игру...»
Второго августа сын уходит в армию. Ожидая машину, на которой сослуживцы повезут меня на сборы, вижу его входящим в автобус.
Шестого октября – покушение на Садата. Пророчество Исайи о волке с ягненком кажется еще более нереальным, чем тогда, когда было произнесено.
Май 1982. Спецподразделение «Шакед», в котором служит сын, переносит базу на север страны. Отвожу его до перекрестка Тель-Монд.
6 июня – начало операции «Мир Галилее». «Шакед» одним из первых входит в Ливан. Месяц от сына нет вестей. Война, рассчитанная на недели, вот уже длится восьмой месяц, В те дни работает единственный государственный телевизионный канал. Диктор Хаим Явин каждый вечер читает списки погибших.
11 декабря умирает Брежнев. Похороны его, транслирующиеся по израильскому телевидению, напоминают марсианские хроники. Тлену сопутствует фарс. На вопрос «Кто самый галантный кавалер в Политбюро?» армянское радио отвечает: «Пельше: когда на похоронах Брежнева заиграли похоронный марш, Пельше первым пригласил даму на танец», И все же смена хозяев Кремля, по сути, стоящих живой очередью в крематорий, вовсе не предвещает неслыханных перемен. Будущий ниспровергатель еще скромно посверкивает молодой лысиной.
На рубеже 84-85-го годов ушедшая наглухо в прошлое планета начинает внезапно и стремительно приближаться. Рой «летающих тарелок» рассаживается на многих кровлях Израиля. «Русские тарелки» сразу и в избытке приносят такое обилие несъедобного и давно забытого, что оскомина тут же уничтожает поднакопившуюся слюну ностальгии. За годы после отъезда восприятие мира настолько изменилось, что идущий с экрана бездарно- тоталитарный поток, упакованный в стерильную форму подцензурной режиссуры, воспринимается как явление планеты из иной галактики.
Просачивающиеся намеки на то, что напечатали Гумилева и собираются издавать роман «Доктор Живаго», воспринимаются как провокация. На Иерусалимский кинофестиваль приезжает группа советских кинематографистов. И тут – потрясение: словно бы затесавшись в группу, сбоку припека, как соавтор сценария документального фильма, ходит как-то со стороны, а в основном в Старый город, никто иной, как – Аверинцев.
Разомкнувшись, железный занавес замыкает круг жизни.
Худощавый, долгоспинный и долгорукий, в очках, высоко подтянутых брюках, рубахе и галстуке, Аверинцев своими гениально-алогическими ассоциациями слегка сбивает с толку собравшихся в университетской аудитории, главным образом бывших москвичей, ныне иерусалимцев, наслышанных о нем еще в той жизни. Его устремленный внутрь себя взгляд явно фиксирован на мысли, что совсем неподалеку от места встречи ждут его иные места – развалины Иерусалимского храма, улочка Виа Долороса, церковь Гроба Господня, комната Тайной Вечери. Он говорит тихо, словно беседует за небольшим столом одновременно с Моисеем, Христом, Конфуцием и Боссюэ.
Он жалуется слушателям, а по сути, собеседникам, что больше нет сил выдержать бесстыдство преклонения перед тираном, похожее на свальный грех.
Он говорит, что каждая написанная им книга – это как ребенок, и рассыпать набор означает – убить ребенка, но у многодетной матери нет времени на горе, ей надо думать об оставшихся в живых детях.
Он говорит, что только в России, где выкорчеваны были гнезда культуры, творческие люди ищут нравственные и культурные корни ценности у священнослужителей. Запад понять этого не может: католицизм искал эти ценности у людей творчества.
Он торопится: не исчезает ощущение, что в глубине души досадует на все эти отвлечения – так мало осталось времени побывать на горе Сион, посетить могилу царя Давида, автора бессмертных Псалмов. Имена эти и названия мгновенно намекают на самое серьезное в мире – дело жизни и смерти.
Аверинцев владеет ивритом, переводит библейские книги. Ему на этом пятачке, являющемся духовной основой мира, каждая минута дорога.
Говорю ему о том, какую роль в моей жизни сыграла его работа о греческой литературе и ближневосточной словесности. О том, что в Израиле эта тема в несколько иных аспектах много лет назад была поднята профессором Исраэлем Эльдадом, переведшим, кстати, всего Ницше на иврит, и Элияу Амикамом в работе о творчестве выдающегося ивритского поэта Ури Цви Гринберга. Оживляется, готовясь слушать: «В каких аспектах?».
– У нас нет времени, – торопят его, по агрессивности своей мало похожие на ученых, русскоговорящие университетские дяди. Не тут-то было. Оттеснив меня, толпой окружают его слушатели. То ли задают вопросы, то ли порываются произносить речи. Они, еврейские интеллигенты СССР, подумать только, запросто едут в те края, о которых жизнь целую вычитывали в книгах, собирали альбомы, и для иллюзии интенсивной внутренней жизни достаточно было этих суррогатов. Они говорят ему о Лувре, Колизее, Парфеноне, галереях Флоренции, они с каким-то даже восторженным пришептыванием присовокупляют себя ко всему этому: мы ведь, в общем-то, «эллины». Вы не порекомендуете нам путеводители по Европе?
Видите ли, отвечает, оглядываясь на дверь и поглядывая на часы, мы там более грезим Иерусалимом, Галилеей, Иудеей. Эти имена будят в нас глубинные струны, которые дают ощущение полноты жизни. Путеводитель? Лучше нет путевых поэм Ивана Бунина...
Разочарованные вопрошатели отваливают, вспомнив бунинские более восторженные, чем о Европе, описания Иудеи, Галилеи, Яффо, Иерусалима – мест, которые сегодня стали их каждодневным жильем. Сказывается давний интеллигентский грех – большая любовь к комментарию, чем к первоисточнику. Комментарий может разрастаться до размеров философского учения. Первоисточник же, кажется, слишком прост, дик, первобытен и притом слишком под рукой. Завораживают имена Кьеркегора. Хайдеггера, столпов современного экзистенциализма.
Бубера? Ну, это не то. Он же был профессором этого вот, Иерусалимского университета.
Забывается только, что основатель этого учения Кьеркегор считал одним из главных источников только нащупываемой им философской системы ветхозаветную книгу Иова. А к «жертвоприношению Авраама» Кьеркегор обращался вновь и вновь, и до последнего вздоха, считая его неисчерпаемым, какими бывают лишь корни мирового Духа.
Между тем жернова времени вершат свое дело.
Наступает год восемьдесят девятый.
Шквалом сместило и смяло карту Восточной Европы. Стена, которая тщилась стать вровень с Кремлевской и Китайской, рухнула. Кто-то вспоминает слова молодого Ленина: