навзничь валят взглядом, у людей все валится из рук, а вокруг – беспрерывный грохот, в окнах, поверх потолка, под полом – все рычаги, шатуны, шкивы а трюме «времени в обрез» пришли в бешенство, вот-вот разнесут в куски и так едва склеенную реальность, и ощущение, что, зацепившись из последних сил, висишь под фермами грохочущего и сотрясающегося моста, еще мгновение, и полетишь в бездну, а посреди этого всего стоят обыкновенные жлобы-субчики, чьи мозговые извилины давно затянуло чистым салом. Гайдамацкие чубчики лихо приклеены к их круглым бескостным головам, вырезанным из цельного куска резины. Господствует одно указание – мять и растягивать эти куски резины во все стороны ртами, бровями, злобой, окриками.
Все вещи, как и твою личность, достоинство, существование в пространстве, комкают, щупают, сминают, вышвыривают, «быстрее, живо». Но «время в обрез» вышло, выдохлось, пресеклось. Поезд уходит. Собственными руками приходится впихивать раздавленную свою личность, скомканные и разбросанные внутренности – в чрева чемоданов. Нас выпихивают обратно, в заплеванный зал ожидания.
Утром есть лишь пригородный поезд через границу до станции Черни над Тиссой. Опять потрошат, заставляют выворачивать карманы, могли бы – и веки вывернули. На утреннем свету эти бескостные существа не кажутся страшными, лишь омерзительными. Последний образ этой огромной, в одну шестую мировой суши залегшей страны, где протекли сорок лет моей жизни: словно бы прилепившееся к стенке таможни черное, как жук, существо женского рода в казенной окорме шевелит пальцами, выползшими из рукавов, – извлекает из сумки моей семилетней дочери коробку с вишней в шоколаде, разламывает каждую конфету. Убегаем, оставив это насекомое за своим занятием, – будет жучкам ее лакомство на обед.
Кричит на меня совсем уже зеленый сосунок-пограничник, преграждает автоматом дорогу на перрон: какой-то самой последней бумажки не хватает.
8.
Над Европой стоит жаркий полдень седьмого дня седьмого месяца семьдесят седьмого года. Поезд внезапно вырывается в раздвинувшееся пространство – так внезапно раздвигают смысл жизни, – все тот же советский поезд, но уже как бы иной. Даже проводник как-то сник, стушевался.
Летит поезд, разрывая Австрию, ее благополучие и сытость, своим беспокойным задыхающимся бегом, отбрасывая облака, косо и низко идущие на восток, в охваченные хронической паранойей депрессивные пространства России.
Вот и Вена, утопающая в немецком языке, безглагольная, вся в заглавных буквах существительных – полная противоположность ожидающему нас пространству жизни в лоне древнееврейского, текущего потоком вот уже более трех тысяч лет, без всяких заглавных.
На перроне нас встречают стоящие полукругом люди в гражданском, с автоматами и собаками, пожилые, более похожие не на полицейских, а на железнодорожных рабочих – сцепщиков, машинистов, после ночной смены подрабатывающих на охране русских евреев, ибо держат оружие как-то непрофессионально и почему-то стволами в нашу сторону. Автобус гребет к высокому, стоящему особняком, неказистому дому, похожему на неудачно реставрированное средневековое сооружение с развевающимся на башне орденским флагом «Красного Креста». Ворота замка прочно замыкаются за нашими спинами.
Улетаем в ночь.
Сквозь раскинувшуюся в сытом бюргерском сне Вену полицейские машины сопровождают наш автобус. Опять, который раз, ведут нас гуськом в распластавшихся теменем плоских пространствах.
Смутно колеблющиеся во мраке, плывущие к ногам ступени ведут вверх.
Рассвет обозначается в иллюминаторах бескрайним Средиземным морем.
Воочию дожил до того места и того мига, когда своими глазами вижу, как отделяются воды от неба.
На разреженных высотах, окутанные голубым небесным туманом, над горько-синими безднами вод, пилоты переговариваются в мегафоны, подобно ангелам, по- древнееврейски.
Слышится – «тов» – как дальнее эхо Божьего восклицания – «Ки тов».
Уже на высотах привыкаешь к обыденному звучанию трехтысячелетней древнееврейской речи.
«Бэрейшит» – «В начале» – песня ансамбля «А коль овер, хабиби» – «Все проходит, дорогой».
Это слово означает начало сотворения Мира и любое начало, пока продолжается жизнь под солнцем, возвращается утерянное достоинство и горчит от позднего прозрения.
Выхожу на трап самолета, и первый взгляд – вдаль, где колышутся в жарком, жидком, как оливковое масло, мареве размытые очертания гор, единственных в сторону Иерусалима.
Я вижу Иудейские горы.
Бремя неслыханных перемен
Пока неслыханная перемена совершена мною в личной своей жизни. Скорость сменяющих друг друга событий – как в киноленте: не замечаешь отдельных кадров. Зеленым репатриантом с ходу попадаю на захвативший страну фестиваль. Планета, покинутая мной, словно бы ушла в космическую тьму, оборвав все связи. В среде еврейской интеллигенции из СССР, накапливающейся на исторической родине, стоит большой шум: обустраиваются, обмениваются информацией, то впадают в эйфорию, то плачут друг другу в жилетку. Начинают «дружить против»: горы Иудеи против морской филистимской низменности – Иерусалим против Тель-Авива. Благо есть опыт: Ленинград против Москвы. Прочие в счет не берутся. Если кто-то из своих пытается заикнуться о том, что ведь и евреи Москвы- Ленинграда понаехали в свое время из провинции типа Харьков-Жмеринка, а некоторые даже из Киева, ему тут же затыкают рот и вышвыривают из «бранжи».
У еврейской интеллигенции из СССР, откуда бы она ни приехала, обнаруживается серьезный изъян, который отныне будет сопровождать ее на всю оставшуюся жизнь: незнание языков и неумение их выучить. Зато умение обращать свои недостатки в достижения впитано в «стране социализма» с пеленок. Начинают звучать пастернаковские нотки о «будничной бедности понятий», не смолкают разговоры о «провинциальности языка иврит», напоминающие басню о лисе и зеленом винограде.
Тем временем близится конец семидесятых. Масковидный вождь ворочает полумиром, как своей неповоротливой челюстью. Амальрик еще сидит за решеткой за свою книгу «Просуществует ли СССР до 1984 года».
1979. Захват американского посольства в Тегеране, вторжение Советов в Афганистан застают меня в Риме. Популярен анекдот; солист запевает песню «Хотят ли русские войны?» Хор: «Хотят, хотят, хотят...»
В июне восьмидесятого большинство строителей «Пражской весны» уклоняется от встречи с Сартром. «Он родился слишком старым в мире, уже ушедшем далеко вперед, – говорит философ Иван Свитак. « Ему нечему нас научить. Мы пресыщены, иммунизированы в мире, до конца которого он никогда не доходил. Пусть он говорит досыта в Париже, но не в Праге. У нас он вызывает тошноту».
Но в Париже выступает Безансон: «Каков бы ни был нормальный традиционный режим – реакционный или либеральный, умеренный или тиранический, – время продолжает нести с собой и хорошее и плохое одновременно: мы стареем и обогащаемся опытом. А специфическое время коммунистических режимов не несет в себе ничего, кроме износа и усталости. Признаки уходящего времени там – старость, усталость, изношенность плоти. И