московского начальства. Ведь могло статься, что от комбрига, который всегда был на стороне Егора, уже мало что зависело. «А дров наломать по горячности или недомыслию, — убеждал Колбенев, — никогда не поздно, дело это нехитрое». Поостыв, Непрядов согласился с доводами Вадима и побрёл домой. Решил плюнуть на все затевавшиеся вокруг него дрязги и хотя бы как следует отоспаться.
Безрадостным было возвращение Непрядова на берег. В свою «холостяцкую» квартиру не хотелось даже заглядывать — настолько всё там представлялось опостылевшим, давно приевшимся и убогим. Никто его там не ждал, да и в бригаде, так получалось, он никому не стал нужен. Но поскольку больше податься было некуда, то поневоле пришлось идти домой.
Егор открыл ключом входную дверь, пнул её ногой. В лицо дохнуло застоявшимся, спёртым воздухом запустения. В прихожей скинул с плеч тяжёлую меховую кожанку, переобулся в тапочки. Кругом всё покрылось пылью, плесенью, но уже не было ни сил, ни желания прибраться. Раньше, по доброте душевной, за квартирой присматривала Регина, да только она по каким-то своим делам давно была в отъезде. Поэтому Егор немного чувствовал себя беспризорником. Решил, что устроит здесь надлежащий аврал как-нибудь потом, когда появится до всего этого охота.
Непрядов повернулся, чтобы закрыть дверь, которая оставалась распахнутой, и здесь его взгляд остановился на почтовом ящике. В нём что-то было. Оживившись, он извлёк оттуда несколько писем, показавшихся бесценным даром судьбы. Тотчас присел к столу, смахнув с него на пол старые газеты. Одно за другим он стал жадно читать эти письма. Дед всё так же витийствовал мыслью и печалился за своего внука, по-прежнему звал его к себе «хоть на денёк, хоть на минутку». Аккуратным ученическим почерком писал Стёпка. И тот же вопрос, от которого щемило сердце: «Папа, когда же ты приедешь?» Только от Кати, как и раньше, не было ни строчки. И чем больше Егор думал о ней, тем сильнее лезли в голову всякие «чёрные мысли». Жена как бы всё время отдалялась от него, а он уже не знал, как этому воспротивиться. Да и нужно ли было искать какое-то сближение, если в нём, похоже, совсем не нуждались?.. Вероятно, у неё складывалась своя, иная жизнь, в которой Егору уже не было места. Собственно, кому он теперь нужен, этот исстрадавшийся мореход-неудачник, потерпевший сокрушительное кораблекрушение в собственной судьбе. Ведь это в море ему чаще везло, а на берегу он оказывался в положении выброшенной на берег рыбы, которая начинала задыхаться. Удача будто отступалась от него, как только он покидал борт лодки.
Но Катя! Как он думал о ней в море, как тосковал, порой не находя себе места. Он ничего не мог поделать с постоянным влечением к ней, которое всегда было выше его сил. А теперь вот оставалось единственное, что согревало душу, так это приветливые, тоскующие о нём слова от деда и от сына. Ради них стоило всё-таки и жить, и драться до конца за свою офицерскую честь, оказавшуюся по подозрением по чьей-то недоброй воле.
Дни, проведенные в резерве, казались более пустыми и бесполезными, чем пребывание на гарнизонной гауптвахте, где Егору однажды приходилось посидеть в бытность свою курсантом. Безысходность и скука буквально выматывали душу. О Непрядове будто все позабыли, точно его в бригаде вообще никогда не существовало. Он мог сутками не ходить на службу, и это никого не трогало. Приезд группы дознавателей из штаба флота по какой-то причине откладывался со дня на день, и этому, казалось, не будет видно конца.
Сперва Егора удручало, что некоторые его сослуживцы с состраданием и жалостью глядят на него при встрече, словно он был неизлечимо болен. А находились и такие, кто вообще перестал с ним здороваться. Впрочем, Непрядов к такому отношению настолько привык, что перестал реагировать на вскользь брошенные на него взгляды. Его уши притерпелись к тем пересудам и слухам, которые постоянно доходили до него. Одни предполагали, что Непрядова, в конечном счёте, понизят в звании и отправят служить в какую-нибудь «дыру». Другие не исключали, что его могут выгнать на гражданку. А иные вообще предрекали, что Непрядова ждёт «суд офицерской чести», если не трибунал, хотя и непонятно, за что именно. Но, как известно, была бы необходимость, а какой-нибудь повод и сам найдётся.
Эти слухи начали раздражать Непрядова. Чувство горечи и обиды от них только усиливалось. Нередко угнетающая хандра сменялась прямо-таки бешеной яростью, и тогда особенно хотелось насмерть драться, отстаивая свою правоту. Только дознаватели всё никак не ехали, а потому некому и нечего было доказывать.
«В конце то концов, ведь и на гражданке люди как-то устраиваются, живут себе потихоньку, а некоторые и вообще припеваючи, — утешал себя Егор. — Перебрался бы к деду в Укромовку, взял бы к себе Стёпку. И зажили бы мы все втроём душа в душу и не разлей вода. Помогал бы деду за пчёлами ухаживать, а Стёпке — задачки по арифметике решать. А там, глядишь, и с Катей отношения наладятся…»
Но плохо пришлось не только Непрядову. Стало известно, что Колбенев из-за опального командира вконец испортил свои отношения с начальником политотдела. На военном совете, где решалась Егорова судьба, Вадим был едва не единственным, кто пытался воспрепятствовать отстранению Непрядова от должности. Но верный дружок был всё же не всесилен: его доводы в пользу Непрядова посчитали недостаточно убедительными. К тому же и самому Колбеневу было «поставлено на вид» за потерю партийной бдительности. Начальник политотдела, сориентировавшись с обстановкой, был особенно неколебим и твёрд.
На принятии столь пагубного для Егора решения во многом повлиял рапорт Собенина, который тот не замедлил подать по прибытии лодки в базу на имя капитана перового ранга Широбокова. В нём замполит обвинил своего командира в целом ряде непродуманных шагов, которые, по его мнению, могли повлечь за собой «тяжёлые и непоправимые последствия». По разумению Собенина, командир не имел права откликаться на «СОС» погибавшего атомохода и уж, тем более, спешить к нему на помощь, полностью демаскируя себя. Не прав был командир, оказывается, и в том случае, когда «явно умышленно» позволил загнать в лагуну свой корабль, вместо того, чтобы прорываться в открытый океан. А уж что стоило прямое попустительство командира, когда он позволил двум офицерам ёрничать и потешаться друг над другом в присутствии матросов! «Такого разгильдяйства, — утверждал замполит, — прощать никак было нельзя».
Но в этой тягостной для Егора обстановке как-то совершенно неожиданно повел себя старинный Егоров недруг Чижевский. Он пару раз наведывался в бригаду и поддерживал Егора, как только мог. Однокашник просил его не верить никаким слухам и сплетням. Эдик уверял, что положение не так уж безнадёжно и что он лично сделает всё возможное, чтобы устранить возникшие недоразумения. Егор видел, чувствовал, что бывший соперник его и недоброжелатель на этот раз ничуть не притворялся и не лукавил. Вероятно, он и в самом деле пытался как-то помочь, хотя и был не всесилен. Похоже, с годами Чижевский становился просто добрее и мудрее, а потому иначе смотрел на свои прежние заблуждения. Теперь Эдуард от души сострадал своему бывшему однокашнику, и тот был ему за это не менее искренне благодарен.
Но больше всего сочувствия и поддержки Непрядов находил, конечно же, у своих старых и верных дружков. И Кузьма, и Вадим — оба они постоянно опекали Егора, вполне серьезно опасаясь, как бы того от отчаяния и злости снова не понесло бы «вразнос». Тот раз, когда Непрядов пытался ворваться в кабинет начальника политотдела, чтобы поговорить с ним на чистоту, Гаврила Фомич лишь делал вид, что не обратил внимания на произошедший в коридоре шум. Быть может, ему до поры всё же не хотелось предельно обострять свои отношения с Непрядовым. Вероятно, имелся какой-то резон, чтобы окончательно не добивать «оступившегося» командира, это всегда успеется. Чутьём искушённого штабного политикана Гаврила Фомич очень тонко улавливал недовольство, либо благоволение, исходившее из высших сфер флотского руководства. А в случае с Непрядовым было нечто такое, что до конца не было определённым.
По вечерам Колбенев с Обрезковым теперь частенько захаживали домой к своему дружку, чтобы хоть как-то поддержать его и взбодрить. Вадим даже не ворчал на Кузьму, когда тот прихватывал с собой «пузырёк» спирта, или бутылку водки. Все трое они ведь были людьми русскими и потому не искали повода, чтобы «опрокинуть по стопашке». Хотя это и не добавляло им ни веселья, ни радости, но всё же их тесный кружок делался ещё милее, более сердечными становились их беседы. В эти минуты душевной разрядки они как никогда нужны были друг другу, и потому каждое произнесённое за столом слово имело особый смысл.
Друзья старались, как умели, отвлечь Непрядова от невесёлых размышлений. А мысли и впрямь бродили в его голове беспросветно мрачными. В одну из таких вечерних посиделок, когда они «приняли на