пору, когда на Падуба смотрели как на старую рухлядь. К редактированию Полного собрания поэтических произведений и пьес он, поддавшись на уговоры, приступил ещё в 1959 году с благословения нынешнего лорда Падуба: пожилой пэр, методист, был потомком одного из дальних родственников Падуба и унаследовал все нераспроданные рукописи поэта. В те годы Аспидс по наивности надеялся, что рано или поздно завершит издание и сможет взяться за другую работу.
Обзаведясь непостоянным по численности штатом младших научных сотрудников, Ной-Аспидс рассылал своих голубей и воронов по всем библиотекам мира. Сотрудники разлетались, унося с собой узкие листочки бумаги, смахивавшие на квитанции камеры хранения или талоны на льготный обед. На каждом листочке значились сведения, требующие изысканий: полстроки, где, возможно, скрывалась цитата; неизвестно к чему относящееся название; ступица колеса римской колесницы, упоминание о которой следовало найти в комментариях Гиббона; «Напасть из грёз, мудрец дынеподобный», заимствованный, как выяснилось, из сна Декарта. Падуба интересовало всё на свете. Арабская астрономия и средства передвижения в Африке, ангелы и чернильные орешки, гидравлика и гильотина, друиды и Великая армия Наполеона, катары и типографщики-подмастерья, эктоплазма и солярные мифы, последняя трапеза мастодонта, найденного в вечной мерзлоте, и истинная природа манны. Тексты захлёбывались и тонули в примечаниях. Примечания выглядели громоздко, резали глаз, но без них не обойтись, думал Аспидс, наблюдая, как на месте каждой решённой загадки, словно головы Гидры, вырастают две нерешённые.
Сидя в подземной полумгле, Аспидс часто размышлял о том, как личное в человеке растворяется в профессиональном. Каким был бы сейчас он, Аспидс, если бы выбрал профессию, к примеру, социального работника и распределял средства на жилищное строительство или сделался полицейским и ломал голову над волосинками, обрывками кожи, отпечатками больших пальцев? (Игра ума во вкусе Падуба.) Каков был бы его умственный багаж, если бы он, Аспидс, пополнял его просто так, для души, чем-то другим – не объедками и обносками, оставшимися после Падуба?
Бывали минуты, когда Аспидс отваживался признать очевидное – эта работа растянется на всю его научную, а значит, на всю сознательную жизнь: все мысли – о чужих мыслях, все труды – ради чужих трудов. Но потом он решал, что это не страшно. Ведь Падуб ему интересен так же, как и много лет назад. Если он и состоит у Падуба в услужении, это приятная служба. Это Мортимеру Собрайлу вздумалось завладеть и распоряжаться Падубом, а Аспидс знает своё место.
Однажды по телевизору выступал какой-то натуралист, и Аспидс узнал в нём себя. Натуралист достал из мешочка погадку совы – отрыгнутые комки непереваренной пищи, – снабдил комки ярлычками, затем разъял каждый пинцетом, прополоскал в мензурках с разными очищающими жидкостями и принялся сортировать и складывать осколки костей, клочки шерсти и зубы, спрессованные в извержениях совиного желудка, пытаясь восстановить облик мёртвой землеройки или слепозмейки, которые были съедены живьём и пропутешествовали по совиным кишкам. Этот образ показался Аспидсу удачным, он подумывал развить его в стихотворение, но оказалось, что Падуб его опередил. Он уже писал об археологе, который
И Аспидс гадал: то ли он обратил внимание на теленатуралиста по наущению засевших в мозгу строк Падуба, то ли его разум обошёлся без подсказчиков.
Длинный проход между шкафами привёл Роланда во владения Аспидса, залитые ледяным свечением. Паола приветливо улыбнулась Роланду, Аспидс нахмурился. Весь он был как будто раскрашен серым: серая кожа, серо-стальные, с проседью, волосы, которые Апидс, гордясь их не по возрасту сохранной густотой, отпускал подлиннее. Носил он твидовый пиджак, плисовые брюки – костюм, как и всё в подземелье, солидный, поношенный, пыльный. Улыбался Аспидс добросовестно-ироничной улыбкой, но она появлялась очень-очень редко.
– Я, похоже, сделал открытие, – объявил Роланд.
– А потом окажется, его делали уже раз двадцать. Что там у вас?
– Я видел его экземпляр Вико. Там полным-полно записок, все его рукой. Прямо на каждой странице. Это в Лондонской библиотеке.
– Собрайл уж наверно прочесал книгу вдоль и поперёк.
– Не похоже. Нет-нет, не похоже. Записки по краям чёрные от пыли, чёрные по обрезу. Их не вынимали уже много лет, может, вообще не вынимали. Я кое-что просмотрел.
– Стоящий материал?
– Очень стоящий. Огромной ценности.
Аспидс, стараясь скрыть волнение, принялся скреплять листочки бумаги.
– Надо будет проверить. Я сам посмотрю. Съезжу и посмотрю. Вы там всё оставили, как было?
– Ну конечно. Правда, когда книгу раскрыли, кое-какие записки повыпадали, но мы их положили, по- моему, точно на прежнее место.
– Не понимаю. Я-то думал, Собрайл вездесущ. А вы пока никому ни слова, слышите? Иначе ваша находка упорхнёт за океан, а у Лондонской библиотеки появятся средства на новые ковры и кофейный автомат. И Собрайл снова пришлёт нам издевательски-сочувственный факс: любезное предложение воспользоваться стэнтовскими материалами и обещание помочь с микрофильмами. Вы никому не говорили?
– Только библиотекарю.
– Поеду туда. Нету денег – будем бить на патриотизм. А то эта прорва всё засосёт.
– Библиотека не согласится…
– Если Собрайл взмахнёт чековой книжкой, я ни за кого не ручаюсь. Разве они устоят?
Аспидс поспешно натянул пальто – что-то вроде потёртой офицерской шинели. Роланд уже отбросил мысль – мысль, впрочем, нелепую – поговорить с шефом о похищенных письмах. Он только спросил:
– А что вам известно об авторе по фамилии Ла Мотт?
– Исидор Ла Мотт.
– А вот ещё какая-то мисс Ла Мотт…
– Ах да, дочь. Которая писала религиозные стихи, да? Беспросветная книжица под названием «Единое на потребу». И сборник детских сказок: «Сказки, рассказанные в ноябре». Прочтёшь на ночь – не заснёшь. И какая-то эпическая поэма – говорят, совершенно неудобочитаемая.
– Я слышала, Ла Мотт сильно интересуются феминистки, – сказала Паола.
– Иначе и быть не может. Не Рандольфом же Падубом им интересоваться, – фыркнул Аспидс. – С тех пор как наша общая знакомая вон из той комнаты раскопала-таки бесконечные дневники Эллен, они только их и читают. Им кажется, будто Рандольф Падуб не давал жене заниматься писательством, а сам эксплуатировал её творческую фантазию. Доказать это будет непросто, да они, по-моему, доказательств и не ищут. Они знают истину, даже не успев до неё докопаться. Единственный довод – это то, что Эллен чуть ли не дни напролёт проводила на диване, как будто это так уж необычно для дамы её положения в те времена. Да уж, феминисткам – как, впрочем, и Беатрисе – придётся трудно: Эллен Падуб бесцветная особа. Не Джейн Карлейль, и даже обидно, что не Джейн Карлейль. Беатриса, бедняжка, задумала показать, что Эллен Падуб была заботлива до самоотверженности, и давай рыться в дневнике, отмечать каждый рецепт крыжовенного варенья, каждую увеселительную прогулку в Бродстерс. Двадцать пять лет рылась, шутка сказать. А через двадцать пять лет оказывается, что заботливость и самоотверженность больше не в чести, сегодня изволь доказывать, что Эллен Падуб была страдалица, бунтарка, нераскрытое дарование. Бедная Беатриса. За все эти годы одна-единственная публикация – «Спутницы жизни», тоненькая брошюрка