– Некоторые. Письма к родным – такие вот увещевания, жалобы, советы, как печь хлеб, как делать вино. Есть несколько писем из Ричмонда, одно или два из Бретани – вы, может быть, знаете: у неё там были родственники, и она их навещала. Близких подруг, кроме мисс Перстчетт, у неё не было, но с мисс Перстчетт они жили в одном доме – какая тут переписка. До подготовки писем к изданию дело не дошло – Леонора Стерн пытается что-то из них составить, но их немного наберётся. Я подозреваю, что неизвестные письма могут обнаружиться в Сил-Корте, у сэра Джорджа Бейли, только он никого к себе не пускает. Накинулся на Леонору с дробовиком. Я просила её туда съездить вместо меня: она, как вам известно, из Таллахасси, а у нас, норфолкских Бейли, с семейством из Сил-Корта с давних пор нелады: тяжбы, взаимные обиды. Но из вмешательства Леоноры ничего хорошего не вышло. Ничего хорошего. Да, а откуда вы, собственно, взяли, что Падуб проявлял интерес к Ла Мотт?
– Я нашёл в принадлежавшей ему книге незаконченный черновик письма к неназванной женщине. И подумал, что, может быть, это Ла Мотт. Там ещё упоминался Крэбб Робинсон. Падуб писал, что она понимает его поэзию.
– Ну это вряд ли. Сомневаюсь, чтобы его поэмы пришлись ей по вкусу. Вся эта раздутая до космических масштабов мужественность. Эта злобная антифеминистская штучка про медиума – как её, «Духами вожденны», что ли? Эта помпезная многозначность. Что-что, а уж это Кристабель совершенно чуждо.
Роланд взглянул на бледные губы, так и брызжущие ядом, и совсем пал духом. Зачем он сюда приехал? Ведь она клеймила не только Падуба, но в каком-то смысле и его, Роланда, – по крайней мере так он это воспринял.
А Мод Бейли продолжала:
– Я посмотрела у себя в картотеке – сейчас я занимаюсь обстоятельным исследованием «Мелюзины» – и нашла только одно упоминание о Падубе. В записке к Уильяму Россетти, оригинал в Таллахасси, насчёт одного стихотворения Ла Мотт, которое Россетти опубликовал. «В эти хмурые ноябрьские дни больше всего я напоминаю себе несчастное создание из фантастической истории Р.Г.П., томящееся в ужасном „Глухом Покое“[20], приневоленное к смирению и всей душой жаждущее смерти. Только мужское геройство способно находить удовольствие, сооружая в воображении темницы для невинных, и только женское терпение способно вынести заточение в них наяву».
– Это она про «Заточённую волшебницу» Падуба?
Нетерпеливо:
– Ну разумеется.
– Когда это написано?
– В 1869 году. По-моему. Ну да, правильно. С чувством сказано, но мало что доказывает.
– Разве что её неприязнь.
– Именно.
Роланд отхлебнул кофе. Мод Бейли сунула карточку обратно в картотеку. Глядя на каталожный ящик, она сказала:
– Вы, наверно, знаете Фергуса Вулффа. Он ведь, кажется, у вас в колледже работает?
– Да-да. Это Фергус и посоветовал, чтобы я расспросил про Ла Мотт именно вас.
Пауза. Мод Бейли перебирала пальцами, будто что-то с них счищала.
– Мы с Фергусом знакомы. Встречались в Париже на одной конференции.
А голос-то чуть-чуть оттаял, с недобрым чувством отметил про себя Роланд. Нет уже того начальственного высокомерия.
– Он рассказывал, – бесстрастно произнёс Роланд, высматривая, не промелькнёт ли в её лице немой вопрос: «Что рассказывал, как рассказывал?»
Мод Бейли поджала губы и поднялась.
– Пойдёмте, я вас отведу в Информационный центр.
Библиотека Линкольнского университета ничем не напоминала Падубоведник. Стеклянная коробка, в которую упрятан скелет-каркас, сверкающие двери в стенах из стеклянных трубок – здание походило на ящик с игрушками или сооружение из деталей детского конструктора, вымахавшее до гигантских размеров. В раскраске книжных стеллажей из звонкого металла, мягких ковровых покрытий, глушащих шум шагов, красный цвет соседствовал с жёлтым, как на камзоле гамельнского Крысолова; так же были выкрашены перила лестниц, кабины лифтов. Летом тут, наверно, было очень светло и невыносимо душно, а сырыми осенними вечерами за многочисленными окнами серело грифельное небо, точно стеклянный ящик поместили в другой ящик, и на оконные стёкла рядами ложились отражения круглых ламп: волшебные огоньки феи Динь-Динь [21] в стране Нетинебудет. Женский Архив располагался в комнате-аквариуме с высоким потолком. Мод усадила Роланда, точно расшалившегося малыша, в кресло с полукруглой, в обхват, спинкой за стол из светлого дуба и начала выставлять перед ним коробки. «Мелюзина I», «Мелюзина II», «Мелюзина III» и «IV», «Мелюзина – неустановл. ред.», «Лирика – Бретонский цикл», «Духовная лирика», «Лирика – Разн.», «Бланш». Она раскрыла эту коробку и указала Роланду на толстую, в зеленом переплете книгу, немного смахивающую на гроссбух, с тёмными, в мраморных разводах форзацами:
Роланд почтительно извлёк книгу. Прикасаясь к ней, он не ощущал той магнетической силы, которая исходила от двух черновиков, лежавших сейчас у него в кармане, и всё-таки дневник раздразнил его любопытство.
Его беспокоила мысль, что вернуться в Лондон надо сегодня же: билет в оба конца действителен только один день. Его беспокоила мысль, что в разговоре с ним Мод едва сдерживает раздражение.
Роланд пролистал дневник. Страницы были исписаны прелестным взволнованным почерком, записи велись от случая к случаю. Ковры, гардины, тихие радости уединения. «Сегодня наняли главного повара», новый рецепт тушёного ревеня, картина с изображением младенца Гермеса с матерью. И – наконец-то – завтрак у Крэбба Робинсона.
– Вот, нашёл.
– И прекрасно. Я вас оставлю. Зайду за вами перед закрытием. В вашем распоряжении часа два.
– Спасибо.
Завтракали у мистера Робинсона, старого джентльмена, человека любезного, но прозаического. Он рассказал запутанную историю про бюст Виланда, спасённый им, к великой радости Гёте и других светочей литературы, от незаслуженного забвения. За всю беседу никто не сказал ничего интересного, и я, сидевшая тише воды ниже травы, не исключение – впрочем, я и сама в исключения не метила. Были миссис Джонс, мистер Баджот, поэт Падуб – без супруги: миссис Падуб занемогла, – кое-кто из студентов Лондонского университета. Принцессой много восхищались, и было отчего. Она высказала весьма и весьма здравые мысли мистеру Падубу, чьи стихи мне совсем не по вкусу; Принцесса же напрямик объявила, что они ей очень нравятся, отчего он, конечно, так и растаял. Стихам его, на мой взгляд, недостаёт той лирической плавности и силы чувства, какие находишь у Альфреда Теннисона, притом я сомневаюсь, чтобы он писал искренно. Его поэма о Месмере для меня большая загадка: никак не разберу, как же он относится к животному магнетизму, стоит ли за него или насмешничает. То же и с другими его произведениями, и от этого часто берёт сомнение: да хочет ли он вообще что-то сказать этими гремучими словами? Что до меня, то мне пришлось выдержать целый допрос, который учинил мне какой-то одержимый одною мыслью юный либерал из университетских, домогавшийся моего мнения о трактарианцах. [22]
Ну и удивился бы он, выскажи я своё мнение об этом предмете, но я предпочла не давать ему случая свести более близкое знакомство и лишь отмалчивалась, улыбалась да беспрестанно кивала, ни единым словом не выдав своих мыслей. Я почти обрадовалась, когда мистер Робинсон пустился рассказывать всему обществу, как они с Водсвортом путешествовали по Италии, как Водсворт чем дальше, тем больше тосковал по дому, так что убедить его любоваться итальянскими видами стоило немалых трудов.
Я тоже тосковала по дому и едва дождалась той минуты, когда двери нашего бесценного парадного