«По-моему, строфа о Яйце, давшем начало миру, в первоначальном виде лучше, чем нынешняя».

Вновь воцарилось молчание. Наконец он произнёс:

«Не расскажи я тебе… об этом… о мисс Ла Мотт, ты никогда бы и не вернула мне первый список?»

«Не знаю. Наверное, нет. Как бы я смогла? Но ты рассказал».

«Значит, мисс Перстчетт отдала его тебе?»

«Она мне писала дважды, а потом сама сюда явилась».

«Она тебя не оскорбила?»

Несчастная, обезумевшая женщина, с белым как мел лицом, нервически ходит по комнате в своих чистеньких поношенных ботинках, шурша невозможными юбками, которые все тогда носили, стискивает свои маленькие, сизые от прилива крови руки. Из-за очков в стальной оправе глядят голубые глаза, яркие, словно стеклянные осколки. Рыжеватые волосы… Оранжевые веснушки на бледной коже…

– Мы были так счастливы, миссис Падуб, мы принадлежали друг другу, мы были невинны.

– Ваше счастье меня не касается.

– Но ведь и ваше собственное счастье разрушено, его больше нет, осталась одна ложь!

– Прошу вас покинуть мой дом.

– Помогите мне, это же в ваших силах.

– Я сказала, покиньте мой дом.

«Она говорила немного. Она была вне себя от злости и обиды. Я попросила её уйти. Она дала мне поэму как доказательство, а потом стала требовать обратно. Я ответила, что ей должно быть стыдно за своё воровство».

«Не знаю, что и сказать, Эллен… Я вряд ли ещё когда-нибудь увижу её… мисс Ла Мотт. Мы с ней решили… что только одно лето будем… что тем летом всё и закончится. Но даже будь по-иному… мисс Ла Мотт исчезла, бежала прочь…»

В его словах послышалась боль, она отметила это, но промолчала.

«Не знаю, как тебе объяснить, Эллен… но могу тебя уверить…»

«Довольно. Довольно. Не будем больше об этом никогда говорить».

«Ты, наверное, очень расстроена… гневаешься».

«Не знаю, Рандольф. Гнева у меня нет. Но я не хочу больше ничего знать. Никогда не будем об этом! Дело не о нас с тобой».

Правильно ли она поступила или нет, что не выслушала его? Она поступила сообразно со своей натурой, которая – так говорила она себе порою в порыве самобичевания! – бежит ясности, досказанности, прямоты.

Никогда прежде она не читала его переписки. То есть никогда вообще не проглядывала его бумаг из любопытства, праздного или нарочного, и даже ни разу не разбирала его почту по рубрикам или по датам. Ей, правда, доводилось по его просьбе отвечать на некоторые письма – послания читателей, почитателей, переводчиков и даже женщин, заочно в него влюблённых… стала просматривать содержимое его стола, чувствуя, как руки ей бьёт суеверным страхом. Поскольку был день, комната через окошко в кровле была залита холодноватым светом – (это теперь, прощальной ночью, в этом окошке поблескивают звёзды и проплывает лохматая тучка), – а в тот день в раме была лишь пустая, ясная небесная синева.

Сколько здесь стихотворных черновиков; сколько живых, неровных стопок исписанной бумаги, подумала она тогда, всё это придётся взять на свой отчёт, – и прогнала эту мысль прочь, время ещё не настало.

Когда она нашла неоконченное письмо, то это было так, словно кто толкнул его к ней в руки. Оно было затиснуто в задней половине одного из ящиков, полного счетов и приглашений, впору потратить часы на розыски – в действительности же хватило нескольких минут.

Каждый год перед Днём всех душ[174]я тебе пишу, милая, потому что не могу не писать, хотя знаю – чуть не сказал: хотя знаю, что ты не ответишь, впрочем, и в этом, как ни в чём, я не могу нынче быть уверен вполне; но я не могу не надеяться: вдруг ты всё вспомнила, иль напротив, всё позабыла, что было бы для меня равно, лишь бы ты почувствовала желанье написать, дать небольшую мне весточку, снять часть той чёрной ноши, что огрузила мне плечи.

Честно и прямо прошу у тебя прощения за провинности, в которых меня обвиняет твоё молчанье, твоё закоснелое, чёрствое молчанье – и моя совесть. Прошу прощения за то, что необдуманно и стремглав полетел в Кернемет, вознадеявшись на удачу, что ты окажешься там, и не узнав прежде, дозволено ли мне явиться туда. Но более всего прошу я прощения за двуличие, с каким я, по возвращении, вкрался в доверие миссис Лийс, и за моё чудовищное поведение на достопамятном сеансе. С того времени я за это наказываем тобою, ибо не было дня, чтобы я не терзался раскаяньем.

Но достаточно ли ты вникла в состояние души, подвигнувшее меня на эти поступки? Ведь твои собственные поступки, отторжение меня – ставили под жестокое сомнение мою любовь к тебе, словно вся любовь моя была лишь актом жестокого принуждения, словно я действовал под стать какому-то бессердечному погубителю из новейшего мишурного романа, от коего погубителя тебе пришлось спасаться бегством, чтобы сохранить, собрать свою поломанную жизнь. Однако если ты со всей честностью – если ты на такую честность способна – вспомнишь, как всё было, как мы делали и решали всё вместе, то скажи мне, Кристабель: где жестокость, где принужденье? где недостаток любви и уважения к тебе – как к женщине и как к равному умом созданию? Что мы после того лета не могли продолжать, себя не бесчестя, наших отношений любовниками, было ясно нам обоим и о том было наше взаимное согласие, – но должно ли это служить причиной к тому, чтобы внезапно повесить тёмный полог, или даже, вернее, воздвигнуть стальной занавес, между днём прошлым и следующим? Я любил тебя безраздельно – тогда; сказать, что люблю тебя сейчас, не решусь, – ибо такая любовь могла бы быть только романтической, чаятельной; а мы знаем, и ты, и я знаем слишком хорошо – будучи немалыми знатоками человеческой натуры, – что любовь гаснет, точно свеча под лабораторным стеклянным колпаком, если лишить её дыхания, воздуха, если не питать её, а задушивать. И всё же:

Хоть вздох последний испустить готова,

Твоим раденьем вспрянет к жизни снова.

[175]

Возможно, я говорю так лишь из удовольствия ввернуть кстати цитат. От которой лицо твоё озарилось бы улыбкой. Ах, Кристабель, Кристабель, я вымучиваю из себя эти фразы, каждую с оглядкой, прошу тебя войти в моё положенье, и вспоминаю, как мы умели услышать мысль друг друга, уловить во мгновение ока, так что не было нужды оканчивать речи…

Но есть нечто, что я должен знать, и ты знаешь, о чём я. Я говорю «должен знать», и сознаю, до чего по-деспотски это звучит. Но я в твоих руках и мне приходится умолять тебя рассказать мне… что стало с моим ребёнком? Он родился, он жил? Ты скажешь, как могу я спрашивать, не зная обстоятельств? Но как могу я не спрашивать, ничего не зная? Я продолжительно беседовал с твоей кузиною Сабиной, она поведала мне лишь то, что было известно им в Кернемете – простое, очевидное, внешнее – поведала о том, что исход неясен…

Пойми же, я отправился туда, в Бретань – влекомый любовью, желаньем помочь, беспокойством за твоё здоровье – я жаждал позаботиться о тебе, обустроить то, что можно обустроить… почему же ты отвернулась от меня? Из гордости, из страха? из чувства независимости? Или тебя внезапно обуяла ненависть, от мыслей о том, сколь розен удел мужчин и женщин?

Но право же, мужчина, который знает, что у него был или есть ребёнок, но не знает ничего сверх того, заслуживает хоть немного жалости.

Но о какой жалости здесь можно говорить?.. Я заявляю наперёд: что бы ни сталось, ни случилось с этим ребёнком, я пойму всё, я приму всё, только мне надобно знать! – самое худшее уже мною воображено… и прожито в моём сердце…

Ну ты же видишь, я не могу, не умею писать к тебе, такие письма не могут быть отправлены; я посылаю тебе другие, более околичные, скользящие мимо цели, а ты всё не отвечаешь на них, мой милый демон, моя мучительница… Не могу дальше.

Разве смогу я когда-либо забыть страшные речи, раздавшиеся на спиритическом сеансе?

Вы читаете Обладать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату