Все должны приехать в Лондон, провозгласил он; надо ещё раз поговорить с мисс Пуховер и провести военный совет. Вот если бы удалось проследить за Собрайлом и захватить его in flagrante delicto, в момент совершения преступления! В законе немного по-разному говорится о нарушении захоронений, в зависимости от того, где оно происходит – на церковном погосте или на гражданском кладбище. Ходершэлл, судя по самому звучанию – старинное англиканское кладбище, его наверняка можно будет рассматривать как церковный погост. Эван вместе с Вэл подъедут на своём «порше» в Лондон и где-нибудь встретятся с Роландом и Мод. «Можно завалиться в мою лондонскую берлогу и оттуда позвонить вашему доктору Пуховер. Берлога расположена удобно, в Сити. А вот Тоби пока придётся остаться в Йоркшире, охранять свой архив и интересы сэра Джорджа…»

– Я, наверное, остановлюсь у тёти Леттис, – сказала Мод Роланду. – Очень милая старушка, живёт на Кадоган-сквер. Хочешь, пойдём вместе?

– Нет, лучше я заночую у себя в Патни.

– Может, мне наведаться к тебе?

– Не надо.

Квартира в Патни, с замызганными стульями и диванами, с кошачьей вонью, – явно не для Мод. К тому же всё там переполнено воспоминаниями о жизни с Вэл, о работе над диссертацией. Мод там не место.

– Я хочу подумать. О будущем. Что делать дальше. Как поступить с квартирой, как за неё заплатить… или лучше съехать? Хочу побыть в одиночестве.

– Ты на меня из-за чего-то обиделся?

– Я должен решить, как мне жить дальше.

– Прости. Но тебе там будет хорошо?

– Не волнуйся. Мне правда надо побыть одному. Всего одну ночь.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Дневник Эллен Падуб

25 ноября 1889 г.

Я пишу эти строки, сидя за Его столом в два часа пополуночи. Я не могу уснуть, а он спит последним сном во гробе, и уже никогда не шевельнётся, и душа его отлетела. Я сижу среди его вещей – теперь они мои, вернее ничьи – и думаю о том, что его жизнь, отпечаток его жизни задержался в этих неодушевлённых предметах дольше, чем в нём самом, который был самым одушевлённым, а теперь стал… не могу продолжать, не следовало вообще начинать писать об этом. Мой милый, я сижу здесь и пишу – к кому же как не к тебе? Мне легче дышится здесь, среди вещей твоих – перо выводит «тебе», «твоих» с трудом – ведь тебя больше нет, – но в этой комнате ещё жив твой дух.

Вот твоё неоконченное письмо, вот микроскоп и стёклышки с препаратами, вот книга и закладка, но страницы книги – Боже мой, Боже мой! – так и остались неразрезаны. Я страшусь уснуть, Рандольф, я знаю, какие сны мне в этом сне приснятся [169], поэтому сижу здесь и пишу.

Когда он болел, он говорил: «Сожги то, что не для досужих глаз», – и я обещала исполнить его волю. По-моему, в такие дни в нас появляется странная сила и решимость сделать всё, что следует, а если это время упустить, то может оказаться поздно. Р. говорил, что ненавидит наших новейших сочинителей биографий, этих низменных и пошлых людишек, которые жадно рылись в письменном столе покойного Диккенса, чтобы выудить всё вплоть до пустяшных записок; что ненавидит Форстера, который возмутительным образом вторгся в тайны и страдания четы Карлейлей… Р. говорил мне не однажды: «Предай огню то, что живо для нас с тобою, в чём живёт наша память, чтобы ни один перелыга потом не смог наделать из этого праздных поделок». Помню, меня поразили слова Гарриеты Мартино в её автобиографии, о том, что публиковать частные письма друга – измена и вероломство, всё равно как передать всему свету задушевную беседу, что вели с ним зимним вечером у камина, сидя в одном кресле, ногами к огню. Я развела огонь здесь, в кабинете, и кое-что сразу сожгла. И ещё сожгу. Не позволю стервятникам терзать Р.

Однако некие вещи я не смогу предать пламени. Хоть глаза мои никогда и ни за что не взглянут на них снова, но эти вещи не мои, и не мне их приговаривать к сожженью. А затем ещё наши с Р. самые заветные письма, писанные в те долгие годы, когда глупая судьба не давала нам соединиться… Что мне делать со всем этим? Оставить, завещать похоронить со мною? Но что, если случится измена и мою последнюю волю нарушат? Уж лучше я положу всё это к нему в могилу теперь, чтобы ожидало меня там. Земле – земное.

Мортимер Собрайл, «Великий Чревовещатель» (1964), глава 26, После горячки жизни в сне глубоком[170], с. 449 и след.:

Спешно был создан комитет с целью добиваться захоронения великого поэта в Вестминстерском аббатстве. Лорд Лейтон пошёл к тамошнему настоятелю, у которого, кажется, имелись сомнения относительно религиозных взглядов Рандольфа Падуба. Однако вдова поэта, преданно проводившая бессонные ночи у ложа мужа во всё время его болезни, написала лорду Лейтону и настоятелю письма, где говорилось, что она желает – и такова же воля покойного – похоронить его в Северных Холмах, на тихом деревенском погосте при церкви Св. Фомы в Ходершэлле, где муж её сестры Веры викарием, и где она сама надеется упокоиться. Унылым ноябрьским днём, под накрапывающим английским дождиком, длинная кавалькада из представителей светского общества и литературных кругов отправилась в путь за гробом, через лесистые лощины; «жёлтые листья падали в грязь под копыта лошадей и тускло-красный солнечный шар низко висел над горизонтом»22 . На кладбище гроб несли лорд Лейтон, Халлам Теннисон, сэр Роуланд Митчелс и художник Роберт Брунант23 . Когда гроб с большими белыми венками приспустили в глинистую могилу, Эллен положила сверху ларец, в котором были «наши письма и другие реликвии, слишком дорогие, чтобы подвергнуть их сожженью, слишком драгоценные, чтобы их коснулась хотя бы одна пара досужих глаз»24 . Затем гроб опустили на дно и, бросив ему вслед множество цветов, отошли от могилы, позволяя дружным лопатам могильщиков совершить последний акт печального действа; вскоре и гроб цвета слоновой кости, и хрупкие цветы оказались поглощены смесью мела, кремня и глины, образующих грунт здешних мест25 . Молодой Эдмунд Мередит, племянник Эллен, унёс от могилы пучок фиалок, которые заботливо сохранил, засушив между страницами своего Шекспира26 .

В последующие месяцы Эллен Падуб воздвигла в изголовье могилы простой чёрный камень, на нём был искусно вырезан ясень с раскидистой кроной и столь же обширными корнями, похожий на тот, что поэт шутя изображал рядом с подписью в некоторых письмах27 . Под ясенем высечена, в стихотворном переложении Падуба, знаменитая эпитафия кардинала Бембо с надгробия Рафаэля в Пантеоне; впервые эти строки появились в стихотворении Падуба «Небесное и земное», посвящённом фрескам Станцы Делла Сеньятура в Ватикане.

Здесь тот лежит, чей смелый дар при жизни

В ревнивый трепет Мать-природу приводил,

Но справивши по ком печальну тризну,

Ей страшно, что самой творить не станет сил28 .

Под эпитафией ещё одна надпись:

Сие надгробие Рандольфу Генри Падубу, великому поэту и верному, доброму мужу, посвящает его скорбящая вдова и спутница сорока лет жизни Эллен Кристиана Падуб, в надежде, что «за кратким сном, навек мы пробуждены»29 , в краю, где нет разлуки.

Критики более позднего времени с усмешкой – а иные даже с негодованием – отнеслись к «напыщенному»30 сравнению плодовитого викторианского поэта с великим Рафаэлем, хотя, справедливости ради, заметим – и тот и другой были одинаково не в почёте в начале нашего бурного века. Интересно иное: в могильной надписи ни словом не упомянуто о христианских убеждениях покойного; Эллен обошла эту тему либо случайно, либо намеренно, но тогда с удивительной, заслуживающей восхищения тонкостью; почему же никто из современников, ни в записях ни в отзывах, не высказал ей за это ни осуждения, ни «похвалы»?.. Как нам представляется, выбрав эту эпитафию, Эллен, вольно или невольно, связала своего супруга – через его стихи, посвящённые Рафаэлю Санти – со всей противоречивой, в отношении христианства, традицией Ренессанса. (Лучшим символом этих противоречий является Пантеон, где Рафаэль похоронен, – христианский храм, первоначально построенный в честь всех

Вы читаете Обладать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату