непривычки ему показалось, что в него льется чистый огонь. Но он выпил, не дрогнув, не поморщившись, и вызвал общее одобрение. Потом пили еще, говорили много и хорошо, пели песни. И вот кому-то пришло в голову крикнуть «Горько!»
Калой и обе ингушки не понимали, чего хотят гости. А когда Виты, смущаясь, объяснил им, развеселившийся Калой сказал, что надо делать все, чтоб гости были довольны. И не зная, что это касается только жениха и невесты, обнял свою растерявшуюся Дали и поцеловал при всех. Гости пришли в восторг.
— Ах, чертов Шамиль! — кричали они. — Как целовать — сразу понял!
— Так он же за старое! Небось, когда женился, там некому было кричать «Горько!»
Но не забыли и Виты. Пришлось и ему целовать Матас.
Откуда-то появилась балалайка. Сдвинули в сторону столы, и музыкант заиграл плясовую.
Захмелевшие гости ударили в ладоши. Но никто не решался выйти первым.
— Вера!
— Иди, Вера Владимировна! — слышались голоса.
И высокая, статная жена Ильи Ивановича встала, поправила на плечах платок в красно-желтых цветах и, чуть откинув голову с короной тугой косы, пошла. Пройдя по кругу, она остановилась против мужа и задорно пропела:
И снова раздался перебор ее ботинок, а руки, подхватив концы соскользнувшего с плеч платка, повели их в разные стороны.
Илья Иванович покачал головой, расправил рубаху под ремнем, подкрутил ус и лихо кинулся за ней. То он подбивал каблуками под ее мелкую дробь, то шел вприсядку, закидывая руку за голову, то останавливался и рассыпал ладонями треск по груди да по голенищам до самого пола.
— Эх! Давай, давай, давай! — кричали мужчины.
— Не поддайсь! — перебивая их, кричали Вере женщины. Пальцы рвал о струны балалаечник, вздрагивало на стенах пламя в лампах.
Наконец, устав до изнеможения, они оба кинулись на лавки. Но Илья тут же вскочил и, обращаясь к женщинам, нараспев продекламировал:
Потом плясали барыню, краковяк, добрались и до лезгинки. На этот раз Калоя просить не пришлось. Он вывел в крут невесту, сплясал с ней, потом с Дали. Гости были в восторге. Большой, он танцевал легко и ловко, так, что не было слышно.
— Ай да Шамиль! Вот это джигит! — кричали ему.
Поздно ночью, когда все уже были сыты и пьяны, Илья Иванович объявил конец.
— Ну вы, мамаевское нашестие! — крикнул он. — Будет! Пора и честь знать!
Когда стали расходиться, он остановился, подумал и, обращаясь к Калою, спросил:
— А ты где сегодня?
Калой сказал, что остановился у Виты.
— Э-э, нет! — запротестовал Илья Иванович. — Где же тут всем в одной хате? Это не пойдет! А ну, Вера, веди ее, а я этого! К нам! К нам! Тут промеж них нам нынче делать нечего! Не гоже! — И он увел от Виты всех гостей.
По улицам шли, взявшись за руки, с песнями. Дали раскраснелась от чихиря. Ей было удивительно весело и хорошо.
Калой шел и думал: «Какой простой и хороший этот городской народ… Не зря Виты дружит с ними… Но почему ж с казаками так не бывает? — и сам себе ответил: — Нельзя. Землею рассорили нас! А с этими нечего делить…»
У Ильи Ивановича и Веры Владимировны был свой домик в две комнаты с садом. Когда они вошли, дети спали все трое на одной кровати. Два мальчика в одну сторону, а младшая курчавая девчушка — в другую. Старшим было пять и шесть лет, младшей — два годика.
Дали с завистью смотрела на детей.
— А у тебя сколько? — спросила ее хозяйка.
Дали поняла и отрицательно покачала головой. Вера Владимировна пожалела ее, но на этом разговор их оборвался. Дали ни слова не знала по-русски.
Илья Иванович и Калой легли в первой комнате, женщины — во второй. Они закрыли дверь и вскоре уснули. А мужчинам не спалось. Калой неважно чувствовал себя после водки, а хозяин и того хуже. Он принес из кладовой холодного квасу, угостил Калоя, выпил сам. Открыв настежь дверь, расстегнув ворот рубахи, Илья Иванович подсел к окну. Из сада тянуло свежим ветерком.
Ему хотелось поговорить с Калоем, но тот плохо понимал его. И все-таки в конце концов между ними завязалась беседа. Говорили долго и о многом: о жизни в аулах, в городе. Здесь тоже одни вечно бились и не могли выбиться из нужды, а другие, у которых и сила и власть, рвали у них последний кусок из горла и не давали поднять головы. Калой впервые услышал мысли русского человека об этом. Они поразили его. Как они были близки и понятны ему! Но какие это были страшные и мужественные мысли! «Прогнать царя! Прогнать богачей!»
Глаза Калоя привыкли к темноте, он с удивлением рассматривал Илью. Прямой нос, мужественный подбородок… Как не похож он был сейчас на того беззаботного человека, который совсем недавно плясал в кругу друзей и пел веселые, душевные песни. Илья смотрел в ночной сад и, казалось, видел все, о чем говорил. Голос его звучал резко. Рука, сжатая в кулак, изредка твердо опускалась на подоконник.
Теперь он рассказывал о войне царя с японцами — с народом, у которого узкие глаза.
— Япошки нас бьют, потому что начальников над войском ставят не по уму, а по знатности, по наследству. Воевать не умеют, а народ за них расплачивается: голодает, гибнет на фронте тысячами… Кончать все это пора!
Долго слушал Калой. Потом, когда Илья замолчал, на ломаном языке спросил, каким образом в такой большой стране люди смогут узнать мысли друг друга, чтобы решиться на что-то сообща? Как живущие друг от друга за тысячи верст узнают, что наступил день, когда надо подняться? Кто-то ведь должен быть головой?
Илья Иванович повернулся к Калою, с удивлением посмотрел на него и, стараясь говорить как можно проще, ответил:
— Мысли друг друга люди узнают из книг, из газет. Кто умеет, читает и рассказывает тем, которые не умеют. Те — другим. Так и идут мысли в народ. Вот которые пишут все это — они и есть голова. Они знают все! А когда начнется пожар, восстание, все узнают! Сразу подхватят!
Калой оживился.
— Это правда! — сказал он. — Когда я был мальчишкой, я старшины поле зажигал. Здесь маленький огонек ударил… — Он показал, как он высекал огонь. — Сразом все поле горел!
— Вот! Точно! — обрадовался Илья. — А за что ты старшине петуха пустил?