состоянии заставить себя бросить курить), и до завершения книги оставались долгие месяцы, а до публикации — световые годы. Он каждый раз испытывал легкий стыд, когда надо приходило, чувствуя свою от него зависимость. Но в этом было и оправдание его труда. Дни шли за днями, дверца в листе бумаги оставалась крошечной, картины — мутными, подслушанные диалоги — скучными. Он со скрипом толкался вперед только потому, что ни на что иное не был способен. И вдруг дверь в листе распахивалась до размеров киноэкрана, сцену действия заливал яркий, как у Сесиля де Милля, [33] свет, и он чувствовал, что пришло надо, живое, активное.
«Думаю, родная, я посижу еще минут пятнадцать — двадцать, мне надо знать, как повернется эта глава» — вот что такое надо. И не важно, что человек, сказавший это, большую часть дня думал о том, как ляжет в постель и как ему будет хорошо: когда он войдет наконец в спальню, его жена уже будет спать.
«Я знаю, пора на банкет — ненавижу эти телевизионные рауты, — но мне надо знать, чем этот эпизод закончится» — вот оно, надо.
Мне надо знать, выжила ли она.
Мне надо знать, доберется ли он до того подонка, который убил его отца.
Мне надо знать, выяснится ли, что ее лучшая подруга вертит как хочет ее мужем.
Надо. Мерзкое ощущение, как от блевотины в грязном баре, великолепное ощущение, как после ночи с проституткой высшего класса. Черт подери, это дерьмо, черт подери, это золото, черт подери, не важно в конце концов, как грубо и глупо выйдет, потому что в конце концов верно поют Джексоны на той пластинке — остановок не будет, пока не получишь что надо.
Ты стал Шахразадой для самого себя.
Он не мог бы сформулировать или даже осознать эту мысль, по крайней мере тогда, настолько ему было больно. Но разве он не знал, что так оно и есть?
Ты — нет. Твоя подкорка — да. Она знала.
Да. Как будто похоже на правду.
Гудение газонокосилки сделалось громче. Энни оказалась в поле его зрения, посмотрела на него, увидела, что он смотрит в окно, и помахала ему рукой. Он помахал рукой — той, на которой еще остался большой палец, — в ответ. Она снова исчезла. Вот и хорошо.
В конце концов он убедил ее, что работа не ухудшит, а улучшит его состояние. Его преследовали причудливые призрачные образы, которые вывели его из облака; именно призрачные, ибо пока не попадут на бумагу, они останутся тенями и будут бродить, не находя успокоения.
И хотя Энни не поверила ему — поначалу, — она разрешила ему вернуться к работе. Не из-за его уговоров, а из-за чувства надо.
Первое время он мог работать совсем недолго — пятнадцать минут, может быть, полчаса, когда книга действительно этого требовала. И даже за короткие периоды работы расплачивался страшной болью. Перемена позы вызывала вспышку боли в искалеченной ноге: так вспыхивает на ветру ярким пламенем тлевшая до того головня. Писать было дьявольски больно, но время писания было не самым худшим временем; самыми худшими были один или два часа после работы, когда в заживающей культе словно просыпался пчелиный рой и его бешеный зуд сводил Пола с ума.
Он оказался прав, а она ошиблась. По-настоящему он, конечно, не выздоровел — да и едва ли это было возможно в его положении, — но здоровье его все же укреплялось и силы мало-помалу возвращались. Он чувствовал, что горизонт его интересов чрезвычайно сузился, но был согласен заплатить эту цену за выживание. То, что он вообще выжил, — величайшее чудо.
Он сидел перед пишущей машинкой, у которой постепенно разрушались зубы, и размышлял о последнем периоде своей жизни, наполненном скорее работой, нежели событиями. Да, он, вероятно, стал Шахразадой для самого себя, точно так же, как сам недавно совладал с собой и вырвался из мира лихорадочно пульсирующих фантастических образов. И без психиатра он понимал, что в писании есть что-то от онанизма: пальцы мучают пишущую машинку, а не собственную плоть, но оба процесса в значительной степени зависят от изобретательности ума, быстроты рук и искренней преданности искусству нетривиального.
Но нет ли здесь еще какого-то, пусть самого сухого, полового акта? Ведь когда он начинает… хотя во время работы она его и не прерывает, но едва он заканчивает, она немедленно уносит все им написанное — под тем предлогом, что ей надо вставить пропущенные буквы, но на самом деле (Пол теперь хорошо знал ее, как опытный донжуан заранее знает, какое свидание приведет к желаемому результату, а какое нет) для того, вероятно, чтобы удовлетворить свое желание. Удовлетворить свое надо.
Сериалы. Да. Повторяется прошлое. Только в последние несколько месяцев она получает новую серию каждый день, ей не приходится ждать субботы, и Пол, который балует ее сериалами, — уже не старший брат, а комнатный писатель.
Сеансы работы за машинкой делались дольше и дольше по мере того, как отступала боль и возвращалась выносливость… и все-таки он был не в состоянии работать с достаточной скоростью, чтобы удовлетворять ее потребности.
Оба они еще живы благодаря надо, ибо, если бы не оно, Энни давно бы уже убила и его, и себя, но именно надо послужило причиной утраты большого пальца левой руки. Кошмар, но в нем есть и забавная сторона. Смотри на это с иронией, Пол, — полезно для здоровья.
И подумай о том, что все могло бы обернуться намного хуже.
Например, она могла отрезать ему пенис.
— А эта штука у меня только одна, — сказал он и дико расхохотался, а проклятый «Ройал» ухмылялся ему в ответ щербатым ртом. Пол хохотал, пока у него не разболелись культя и живот. Хохотал, пока не разболелся мозг. В какой-то момент его смех перешел в отдельные сухие всхлипы, отозвавшиеся болью в обрубке большого пальца, и только тогда ему удалось остановиться. Он отстраненно спросил себя, далеко ли ему еще до настоящего безумия.
Вероятно, это не имеет значения, был ответ.
Однажды, незадолго до второй ампутации — возможно, меньше чем за неделю, — Энни вошла в его комнату с двумя огромными блюдами ванильного мороженого, банкой шоколадного сиропа «Херши», жестяным баллоном сливок и еще одной банкой, в которой, как заспиртованные органы, плавали кроваво- красные вишни мараскино.
— Я подумала, хорошо бы нам с тобой поесть мороженого с фруктами, — сказала она подозрительно веселым голосом. Полу не понравился ни ее тон, ни легкое беспокойство в глазах. Я непослушная девочка, говорил этот взгляд. Этот взгляд заставил его подобраться, насторожиться. Он легко мог представить себе, что с таким вот выражением в глазах она вытаскивала на лестницу тюк белья или дохлого кота.
— О, спасибо, Энни, — проговорил он, глядя, как она поливает мороженое сиропом и покрывает сверху сугробами взбитых сливок из баллона. Эти операции она проделала твердой, уверенной рукой опытного кондитера.
— Не благодари меня. Ты это заслужил. Ты так усердно работаешь.
Она подала ему тарелку с мороженым. Сладость показалась ему приторной после третьей ложки, но он продолжал есть. Так безопаснее. Одно из ключевых правил выживания здесь, на западном склоне Скалистых гор, гласит: Энни кормит — не отказывайся. Некоторое время они ели молча, потом Энни отложила ложку, стерла тыльной стороной ладони с подбородка тающее мороженое пополам с шоколадным сиропом и вежливо сказала:
— Расскажи мне остальное.
Пол также отложил ложку.
— Прошу прощения?
— Расскажи мне до конца. Я не могу ждать. Просто не могу.
Разве он не знал, что это должно произойти? Знал. Если бы кто-нибудь привез Энни последние двадцать серий «Человека-Ракеты», стала бы она смотреть по серии в неделю или даже по одной в день?
Он посмотрел на уменьшившуюся вполовину гору на ее тарелке; одна вишня почти погребена под