статьей о старом знаменитом отеле. Он назывался «Оверлук». Он сгорел десять лет назад. Его сжег зимний смотритель.[29] Сошел с ума — так все в городе говорили. Но это не важно: теперь он мертв.
Я разрешила Помрою остаться.
Мы стали любовниками.
Черные глаза горели на ее каменном и одновременно мясистом лице, и Пол подумал: Энни, если Эндрю Помрой захотел тебя, то он был не менее безумен, чем смотритель, спаливший отель «Оверлук».
— Довольно быстро я выяснила, что у него не было никакого заказа на рисунки. Он делал эти зарисовки по собственной инициативе, намереваясь потом продать какому-нибудь изданию. Он не был даже уверен в том, что тот журнал вообще собирается печатать материал об «Оверлуке»! Я очень скоро об этом узнала! А когда узнала, то решила заглянуть в его блокнот. Я считала, что у меня есть на это полное право. В конце концов он ел за мой счет и спал в моей постели. Там, в блокноте, было всего восемь или девять картинок — кошмарных.
Лицо ее сморщилось, и Полу показалось, что она сейчас попробует захрюкать.
— Даже я могла бы нарисовать лучше! А он вошел, когда я смотрела его блокнот, и вышел из себя. Сказал, что я что-то вынюхиваю. Я сказала, что у себя дома я вправе смотреть на что угодно.
И еще сказала, что если он художник, тогда я — мадам Кюри. Он засмеялся. Он смеялся надо мной. И тогда я… Я…
— Ты убила его, — подсказал Пол. Собственный голос показался ему старческим и печальным. Энни невесело усмехнулась, глядя в стену:
— Ну, наверное, что-то такое было. Я точно не могу припомнить. Только он был мертв. Это я помню. Я помню, как мыла его в ванной.
Пол вытаращился; его замутило от ужаса и отвращения. Он представил себе: обнаженное мертвое тело Помроя плавает в ванне, как кусок деревяшки, затылок стукается о борта ванны, глаза таращатся в потолок…
— Мне пришлось это сделать, — сказала Энни, поморщившись. — Ты, может быть, не знаешь, что такое одна ниточка в руках полиции, или грязь под ногтями, или даже пыль на волосах мертвеца! Ты-то не знаешь, но я всю жизнь работала в клиниках, и я знаю! Я — знаю! Знаю, о чем будут говорить в СУДЕ! Она постепенно вгоняла себя в состояние фирменного бешенства Энни Уилкс, и Пол видел, что ему следует как- то попытаться обезвредить ее хотя бы на время, но онемевшие губы не слушались.
— Они все против меня, все! Ты что, думаешь, они стали бы слушать, если бы я рассказала им, как было дело? Ты в это веришь? Жди! Они бы сказали в ответ какую-нибудь чепуху типа того, что я приставала к нему, он надо мной посмеялся и я его убила! Вот что они наверняка скажут!
А знаешь что, Энни? Знаешь что? Я думаю, что такая версия ближе всего к истине.
— Они тут все грязные подлюги и что угодно скажут, чтобы навредить мне или запачкать мое имя!
Она замолчала, надсадно дыша, тяжело глядя на Пола, словно предлагая ему возразить. Попробуй только возрази!
Затем она как будто отчасти взяла себя в руки и заговорила уже спокойнее:
— Я вымыла… ну… то, что от него осталось… и выстирала его одежду. Я знала, что мне делать. В тот день шел снег, первый настоящий снегопад в том году, и по телевизору сказали, что на следующее утро снежный покров будет в фут глубиной. Я сложила одежду в полиэтиленовый пакет, завернула тело в простыни и вынесла все это на Девятое шоссе, когда стемнело. Я прошла примерно на милю дальше того места, откуда сейчас смыло твою машину. Я дошла до леса и свалила свою ношу на снег. Не думай, я его не прятала. Я знала, его занесет снегом, и решила, что весной ручьи смоют его. Так оно и получилось, я даже не предполагала, что его унесет так далеко. Ну вот, и тело нашли только через год после того, как… как он умер, и почти за двадцать семь миль отсюда. Лучше было бы, конечно, если бы он застрял где-нибудь поближе, ведь в Грайдерском заповеднике вечно толкутся туристы и любители птиц. В здешних лесах куда меньше народа.
Она улыбнулась.
— Вот там, Пол, теперь твоя машина — где-то в лесу между Девятым шоссе и Грайдерским заповедником. Наверное, довольно далеко, потому что с дороги ее не видно. У меня в старушке Бесси есть прожектор, достаточно мощный, но от дороги до самого леса я ничего не заметила. Думаю, когда вода сойдет, я схожу туда пешком и проверю, но я почти уверена, что опасности никакой. На нее наткнется какой-нибудь охотник года через два, или через пять, или через семь, она будет вся проржавевшая, на сиденьях поселятся бурундуки, а ты к тому времени закончишь мою книгу, а сам будешь опять в Нью-Йорке или в Лос-Анджелесе, не знаю, куда ты захочешь поехать, а я буду так же мирно жить тут. Может быть, мы даже станем переписываться.
Она рассеянно улыбнулась — женщина, которой пригрезился чудесный замок высоко в облаках; но улыбка тут же исчезла, и она снова взяла деловой тон:
— Так вот, я ехала сюда и очень серьезно размышляла. Мне нужно было как следует все обдумать, так как теперь, когда твоей машины нет, ясно, что ты действительно сможешь остаться здесь, действительно сможешь закончить мою книгу. Ты сам понимаешь: я до сих пор не могла быть в этом уверена, хотя ничего тебе не говорила, потому что мне не хотелось тебя огорчать. Может, я потому не хотела тебя огорчать, потому что знала, что ты в таком случае не сможешь так хорошо писать, но знаешь, милый, эти холодные слова не выражают всего, что я чувствовала. Видишь ли, сначала я любила в тебе только твою способность так замечательно писать — ведь только об этой твоей способности я могла судить, больше я о тебе ровно ничего не знала и понимала, что в остальном ты вполне мог бы оказаться неприятным человеком. Я же не кукла с глазами. Я читала кое-что о так называемых «знаменитых писателях» и знаю, что многие из них в жизни были мерзкими типами. Ну хотя бы Эрнест Хемингуэй или этот рыжий парень с Миссисипи — Фолкнер или как его там. Может, такие люди и получают Пулитцеровские премии и все такое, но все равно они не более чем гребаные алкаши. И другие ничем не лучше — когда они не пишут свои замечательные книги, они только и знают, что пьют, колются, трахаются и одному Богу известно, что еще делают. А ты не такой, и когда я постепенно узнала настоящего Пола Шелдона — надеюсь, ты не обидишься, если я скажу, — я полюбила и его самого, а не только его книги.
— Спасибо, Энни, — проговорил он, покачиваясь на сверкающей золотой волне полузабытья, и подумал: А знаешь, ты ведь могла и ошибиться на, мой счет, ведь в моих обстоятельствах у меня очень мало соблазнов. Когда у тебя переломаны ноги, не так просто заглянуть, скажем, в бар. А если я и не колюсь, так меня колет Пчелиная Богиня Бурка.
— Но захочешь ли ты остаться? — продолжала Энни. — Вот вопрос, который я должна была задать себе, и, как бы мне ни хотелось обмануть себя, я знала ответ, знала еще до того, как увидела следы на двери.
Она указала на дверной косяк, и Пол подумал: Она все знала почти с самого начала. Обмануть себя? Это на тебя не похоже. Самообман не в твоем стиле, Энни. Зато я строил иллюзии за нас обоих.
— Помнишь тот день, когда я уехала в первый раз? Когда мы с тобой так глупо поругались из-за бумаги?
— Да, Энни.
— Ты ведь именно в тот день впервые вышел из комнаты?
— Да. — Уже не было смысла отрицать.
— Ну конечно. Ты хотел принять лекарство. Я должна была знать, что ты что-нибудь предпримешь, но когда я выхожу из себя, то делаюсь. Ну, ты знаешь. — Она нервно хихикнула. Пол не засмеялся, даже не улыбнулся в ответ. Он все еще слишком хорошо помнил ту изнурительную, болезненную, бесконечную борьбу, которую выдержал под воображаемый голос телекомментатора.
Да, я знаю, какой ты делаешься, думал он. Ты делаешься смрадной.
— Сначала я была не совсем уверена. Ну, я увидела, что некоторые фигурки на столике в гостиной стоят не на своих местах, но подумала, что могла сама переставить их; у меня иногда бывает не очень хорошо с памятью. Мне пришло в голову, что ты мог выбраться из комнаты, но я сказала себе: Нет, это невозможно. Он в таком тяжелом состоянии, и, кроме того, я заперла дверь. Я даже проверила, лежит ли ключ в кармане юбки. Он был на месте. Потом я вспомнила, что ты остался сидеть в кресле. Так что,