— Тебе не придется долго пробыть в одиночестве.
— Нет, придется. Я одна. Уже несколько дней одна. Он уехал. Его нет в Париже.
— Вот как… — спокойно ответил Равик. — Ты, по крайней мере, откровенна. С тобой знаешь, как себя вести.
— Я пришла не ради этого.
— Не сомневаюсь.
— Ведь я могла бы ни о чем не говорить.
— Совершенно верно.
— Равик, я не хочу идти домой одна.
— Я провожу тебя.
Она медленно отступила на шаг.
— Ты больше не любишь меня… — сказала она тихо и почти угрожающе.
— Ты затем и пришла, чтобы выяснить это?
— Да… Не только это… но и это тоже.
— О Господи, Жоан, — нетерпеливо сказал Равик. — В таком случае ты услышала сейчас самое откровенное признание в любви из всех, какие только возможны.
Она молчала.
— Если бы это было не так, разве стал бы я долго колебаться, оставить тебя здесь или нет, даже зная, что ты с кем-то живешь? — сказал он.
На ее лице медленно проступила улыбка. Скорее даже не улыбка, а какое-то внутреннее сияние, будто в ней зажегся светильник и свет его медленно поднимался к глазам.
— Спасибо, Равик, — сказала она и через секунду, не сводя с него глаз, осторожно добавила: — Ты не оставишь меня?
— Зачем тебе это знать?
— Ты будешь ждать? Ты не оставишь меня?
— Думаю, для тебя это не составило бы трагедии. Если судить по нашему с тобой опыту.
— Спасибо!
Теперь она была совсем другой. Как быстро она утешается, — подумал он. А почему бы и нет? Ей кажется, что она добилась своего, если даже и не останется здесь.
Она поцеловала его.
— Я знала, что ты будешь такой, Равик. Ты должен быть таким. Теперь я пойду. Не провожай меня. Я дойду одна.
Она уже стояла в дверях.
— Не приходи больше, — сказал он. — И ни о чем не сокрушайся. Ты не пропадешь.
— Хорошо. Спокойной ночи, Равик.
— Спокойной ночи, Жоан.
Он включил свет. «Ты должен быть таким». Он слегка вздрогнул. Все они сотворены из глины и золота, подумал он. Из лжи и потрясений. Из жульничества и бесстыдной правды. Он подсел к окну. Снизу по-прежнему доносился тихий, монотонный плач. Женщина, обманувшая своего мужа и оплакивающая его смерть. А может, она поступает так только потому, что этого требует ее религия. Равик удивился, что не чувствует себя еще более несчастным.
XXIII
— Вот я и вернулась, Равик, — сказала Кэт Хэгстрем.
Сильно похудевшая, она сидела в своем номере в отеле «Ланкастер». Щеки у нее ввалились, будто мышцы были выскоблены скальпелем изнутри. Черты лица обозначились резче, кожа походила на шелк, который вот-вот порвется.
— Я думал, вы еще во Флоренции… Или в Канне… или уже в Америке, — сказал Равик.
— Я жила все это время во Флоренции. Во Фьезоле. Под конец мне стало невмоготу. Помните, я все уговаривала вас поехать со мной? Книги, камин, тихие вечера, покой. Книги там действительно были, и в камне горел огонь… Но покой!.. Представьте, Равик, даже город Франциска Ассизского и тот стал шумным. Шумным и беспокойным, как и вся Италия. Там, где Франциск выступал с проповедью любви, теперь маршируют колонны молодчиков в фашистской форме, одержимые манией величия, упоенные пустозвонными фразами и ненавистью к другим народам.
— Но ведь так было всегда, Кэт.
— Нет, не всегда. Еще несколько лет назад мой управляющий был простодушным провинциалом в вельветовых брюках и соломенных туфлях. Теперь это прямо-таки герой в сапогах и черной рубашке, весь увешанный позолоченными кинжалами. Он без конца выступает с докладами, — Средиземное море должно стать итальянским, Англию нужно уничтожить, Ниццу, Корсику и Савойю следует вернуть в лоно Италии. Равик, этот чудесный народ, который давно уже не выигрывал войн, словно сошел с ума, после того как ему предоставили возможность победить в Абиссинии и Испании. Мои друзья еще три года назад были вполне разумными людьми. А сегодня они всерьез уверены, что с Англией можно разделаться за каких-нибудь три месяца. Вся страна бурлит. Что произошло? Я бежала из Вены от буйства коричневых рубашек, а теперь была вынуждена уехать из Италии, спасаясь от безумства чернорубашечников… Говорят, где-то есть еще и зеленые; в Америке, уж наверняка, носят серебряные… Неужто весь мир оказался во власти какой-то рубахомании?..
— Видимо, так. Но вскоре все переменится. Единым цветом станет алый.
— Алый?
— Да, алый, как кровь.
Кэт выглянула во двор. Свет заходящего солнца мягким зеленым сумраком лился сквозь листву каштанов.
— Невероятно! — сказала она. — Две войны за двадцать лет! И ведь от последней мы все еще не пришли в себя.
— Измучены только победители. Побежденные настроены весьма воинственно. Победа порождает беспечность.
— Может быть, вы правы. — Она посмотрела на него. — И это случится скоро?
— Боюсь, что да.
— Как вы думаете, доживу я до начала войны?
— А почему бы и нет? — Равик пристально посмотрел на нее. Она выдержала его взгляд. — Вы были у профессора Фиолы? — спросил он.
— Да, заходила к нему раза два или три. Он один из немногих, кто не заражен черной чумой. Равик молчал, выжидая, что она скажет еще. Кэт взяла со стола нитку жемчуга и стала играть ею. В ее длинных узких пальцах жемчужины казались драгоценными четками.
— Я словно Вечный Жид, — сказала она. — Ищу покоя. Но, кажется, я выбрала неподходящее время. Покоя нет больше нигде. Разве что здесь… И то совсем мало.
Равик смотрел на жемчуг. Он возник в бесформенных серых моллюсках, когда в них проникло инородное тело, какая-то песчинка… Случайное раздражение породило нежно мерцающую красоту. Не удивительно ли это? — думал Равик.
— Вы собирались уехать в Америку, Кэт, — сказал он. — Всякий, кто может покинуть Европу, должен уехать. Вам тут больше нечего делать.
— Вы хотите избавиться от меня?
— Боже сохрани. Но в последний раз вы сами сказали, что уладите свои дела и вернетесь в Америку.
— Верно. А теперь я решила повременить с отъездом. Поживу пока здесь.
— Мало радости жить летом в Париже. Пыльно и жарко.
Она отложила жемчуг в сторону.