Тут пришла моя очередь сказать «о!», что я и сделал. Иссохший седоватый человек не произнес больше ни слева и опять согнулся над своей работой. В те времена, когда здесь строились новые дилижансы, маляры, прежде чем приступить к окраске, пробовали свои кисти на столбике, возле которого он теперь работал, и на этом столбике можно было прочитать настоящую летопись былого великолепия в красках синих и желтых; и красных и зеленых, намалеванных в несколько дюймов толщиной. Наконец он снова поднял на меня глаза.
— Делать вам, видно, нечего, — ворчливо заметил он.
Я признал справедливость этого замечания.
— А жаль, что вас сызмальства к делу не приучили.
Я сказал, что мне и самому жаль.
Тогда, словно осененный какой-то мыслью, он положил рубанок (так как все это время он работал рубанком), снова сдвинул на лоб очки и подошел к двери.
— А «постшэ»[123] вам не подойдет?
— Я вас не совсем понимаю.
— «Постшэ», говорю, вам подойдет? — повторил каретник, стоя почти вплотную ко мне и скрестив руки наподобие адвоката, ведущего перекрестный допрос. — Подойдет ли вам «постшэ» для такого дела? Да или нет?
— Да!
— Тогда ступайте прямо по этой улице, пока ее не увидите. Уж вы ее не пропустите, только нужно далеко идти.
С этими словами он взял меня за плечо и повернул в ту сторону, куда я должен был идти, а сам вошел в мастерскую и снова взялся за работу, усевшись на фоне листвы и гроздьев винограда. Ибо, хотя сам он и был человек ожесточенный и всем на свете недовольный, мастерская его выглядела очень приветливо, потому что в ней удачно сочетались город и деревня, улица и сад — что столь часто можно наблюдать в маленьких английских городках.
Я зашагал в ту сторону, куда он меня послал, дошел до пивной с вывеской «Первая и Последняя» и вскоре оказался за городом на старом лондонском тракте. Дойдя до заставы, где прежде взималась подорожная подать, я нашел, что она красноречивей всяких слов говорит о переменах, происшедших на тракте. Домик сборщика податей зарос плющом, а сам сборщик, не имея больше возможности прокормиться податями, занялся сапожным ремеслом. Мало того, его жена торговала имбирным пивом, а в том самом дозорном оконце, из которого сборщики податей взирали в былые времена на великолепные лондонские кареты, лихо подкатывающие к заставе, стоял липкий от сиропа фонарь с выкрашенными по спирали палочками из карамели, похожими на жезлы, что висят у входа в цирюльню.
Взгляды сборщика податей на политическую экономию выяснились из следующего разговора.
— Как идут дела на заставе, хозяин? — обратился я к сборщику, сидевшему на маленьком крылечке и занятому починкой башмака.
— Дела на заставе, хозяин, никак не идут, — сказал он мне. — Встали дела!
— Плохо! — заметил я.
— Плохо? — повторил он и, указав на загорелого пропыленного мальчишку, который старался влезть на шлагбаум, сказал, растопырив пальцы правой руки, словно укоряя всю природу: — А всего-то их пять!
— А нельзя ли как-нибудь улучшить дела на заставе? — спросил я.
— Есть один способ, хозяин, — ответил он с видом человека, всесторонне обдумавшего этот вопрос.
— Хотелось бы мне знать, какой?
— Нужно взимать подать со всего, что провозят мимо, нужно взимать подать с пешеходов. И еще нужно взимать подать со всего, что здесь не провозят, и нужно взимать подать с тех, кто сидит дома.
— Будет ли последнее справедливо?
— Справедливо? Те, кто сидит дома, могут взять да и пройти здесь, если захотят. Нет, что ли?
— Допустим, что могут.
— Значит, нужно брать с них подать. Если они не проходят, это уж их забота. Да что там — брать с них подать, и все!
Убедившись, что спорить с этим финансовым гением так же невозможно, как если бы он был канцлером казначейства (что было бы наиболее подходящей для него должностью), я робко пошел дальше.
Я уже начал было сомневаться, не зря ли я послушался разочарованного каретника, и пошел искать ветра в поле. Наверное, в этих местах никакой кареты вовсе и нет. Однако, подойдя к огородам, расположившимся вдоль дороги, я взял назад свои подозрения и признал, что был к нему несправедлив. Ибо, несомненно, передо мной была она — самая убогая, самая ветхая почтовая карета, еще сохранившаяся на земле.
Эта почтовая карета, снятая с оси и колес, плотно засела в глинистой почве среди беспорядочна растущих хвощей. Эту почтовую карету даже не поставили прямо на землю, она покосилась набок, словно вывалившись из воздушного шара. Эта почтовая карета уже давно, наверное, находилась в таком упадочном состоянии, и алая вьющаяся фасоль оплела ее со всех сторон. Эта почтовая карета была починена и залатана чайными подносами или обрезками железа, очень похожими на подносы, и по самые окна обшита досками, и все же на правой дверце ее висел молоточек. Использовалась ли эта почтовая карета как сарай для хранения инструментов, дачный домик или постоянное жилище, — выяснить я не мог, так как дома — в карете, — когда я постучал, никого не оказалось, однако сомнений быть не могло — для каких-то целей она использовалась и была заперта. Повергнутый этой находкой в изумление, я несколько раз обошел почтовую карету вокруг и уселся рядом с почтовой каретой в ожидании дальнейших разъяснений. Никаких разъяснений, однако, не последовало. Наконец я пошел обратно по направлению к старому лондонскому тракту, обходя теперь огороды с противоположной стороны, и, следовательно, вышел на тракт несколько дальше того места, где свернул. Мне пришлось перелезть через изгородь и не без риска спуститься вниз по обрывистому склону насыпи, и я чуть-чуть не угодил прямо на голову сухощавому человечку, который бил щебень на обочине дороги. Он придержал свой молоток и, таинственно поглядывая на меня из-под проволочных наглазников, сказал:
— Известно ли вам, сэр, что вы нарушаете границы частных владений?
— Я свернул с дороги, — сказал я в объяснение своего поступка, — чтобы взглянуть на эту странную почтовую карету. Вы случайно ничего о ней не знаете?
— Знаю, что она отслужила много лет на дороге, — ответил он.
— Я так и думал. Вы не знаете, кому она принадлежит?
Каменщик опустил брови и наглазники к груде щебня, как будто взвешивая, стоит ли отвечать на этот вопрос. Затем, снова подняв голову, сказал:
— Мне!
Никак не ожидая подобного ответа, я принял его довольно неуклюжими восклицаниями: — Да что вы! Подумать только! — Немного погодя я добавил: — Вы… — Я хотел спросить: «живете там?» — но вопрос показался мне самому настолько нелепым, что я заменил его словами — «живете поблизости?».
Каменщик, который не разбил ни одного камня с той минуты, как началась наша беседа, теперь поступил следующим образом: встал на ноги, опершись о молоток, и, подняв куртку, на которой сидел, перекинул ее через руку, затем он сделал несколько шагов назад, где насыпь была более пологой, чем там, откуда пришел я — все это молча и не отводя своих темных наглазников от меня, — затем вскинул молоток на плечо, резко повернулся, поднялся на насыпь и исчез. Лицо у него было такое маленькое, а наглазники такие большие, что выражения лица его определить я не мог, но остался под полным впечатлением, что выгнутые дугой ноги — это я успел рассмотреть, пока он удалялся, — принадлежали, без сомнения, старому почтальону. Только тут я заметил, что работал он сидя возле заросшего травой подорожного столбика, который казался памятником, воздвигнутым на могиле лондонского тракта.
Близился час обеда, и я не пошел за обладателем наглазников и не стал глубже вдаваться в этот вопрос, а повернул обратно к «Голове Дельфина». В воротах я встретил Дж. Меллоуза, который стоял, устремив взгляд в пустоту, но явно не обнаружив в ней ничего такого, что могло бы привести его в приятное расположение духа.
— Меня этот город нимало не занимает, — заявил Дж. Меллоуз, когда я похвалил ему достижения