желание увидеть это кладбище в полночь в грозу. «А почему бы и нет? — старался я как-то оправдать самого себя. — Ходил же я смотреть Колизей при свете луны, чем же хуже идти смотреть святого Стращателя при свете молнии?» Я отправился на кладбище в кэбе и нашел, что черепа действительно производят сильное впечатление. При вспышках молнии казалось, что свершилась публичная казнь и что насаженные на острия черепа подмигивают и гримасничают от боли. Мне некому было высказать свое удовлетворение, и потому я решил поделиться впечатлениями с кучером. Отнюдь не разделяя моих чувств, он оборотил ко мне побелевшее лицо — от природы багрово-румяное с сизым носом пьяницы — и на обратном пути то и дело поглядывал через плечо в маленькое переднее оконце кэба, словно подозревал, что по-настоящему место мое на погосте святого Стращателя, и побаивался, как бы я не ускользнул назад к себе на кладбище, не расплатившись.
Бывает, что на какое-нибудь такое кладбище выходит окнами темный зал какого-нибудь темного торгового общества, и во время обедов компаньонов (если смотреть через железную решетку, чего никто одновременно со мной никогда не делал) можно услышать, как они провозглашают тосты за свое драгоценное здоровье и процветание. Бывает, что оптовая компания, нуждающаяся в складских помещениях, займет примыкающие к кладбищу дома с одной или двух, а то и со всех трех сторон, и тогда в окнах появляются груды тюков с товарами и кажется, что они набились туда, чтобы принять участие в каком-то торговом совещании насчет самих себя. А бывает, что окна, выходящие на кладбище, пусты и в них не больше признаков жизни, чем в могилах внизу — даже меньше, ибо последние по крайней мере могут поведать о том, что когда-то, без сомнения, было жизнью. Такие вот дома обступали одно из кладбищ Сити, которое я посетил прошлым летом часов в восемь вечера в один из тех субботних вечеров, когда я гуляю по Лондону, и к изумлению своему обнаружил там старенького старика и старенькую старушку, сгребавших сено. Да, они именно сгребали сено! И кладбище-то было крошечное, зажатое между Грейс-Черч-стрит и Тауэром, и все накошенное там сено можно было унести домой в подоле. Каким образом старенькие старички пробрались туда со своими почти беззубыми граблями, я не мог себе представить. Поблизости не было ни одного открытого окна, поблизости вообще не видно было ни одного окна, расположенного достаточно низко для того, чтобы плохо державшиеся на ногах старички могли спуститься из него на землю; заржавленные кладбищенские ворота были наглухо заперты, покрытая плесенью церковь тоже была наглухо заперта. Одни, в полном одиночестве, они скорбно сгребали сено в этой юдоли скорби. Они были стары, как мир, у них были только одни грабли на двоих, и оба держались вместе за рукоятку, как влюбленные пастушки, и на черном капоре старушки виднелось несколько сухих травинок, как будто старичок позволил себе немного пошалить. Старичок был донельзя старомоден, в панталонах до колен и в грубых серых чулках, а на старушке были митенки, связанные из такой же пряжи, такого же цвета, что и его чулки. Они не обращали на меня никакого внимания, пока я смотрел и не мог попять, кто же они? Для церковной ключницы старушка казалась слишком шустрой, старичок же был куда более робкий, чем полагается приходскому сторожу. Старое надгробье, отделявшее меня от них, украшали фигурки двух херувимов; если бы не то обстоятельство, что эти небожители совершенно очевидно презирали панталоны до колеи, чулки и митенки, я, наверное, нашел бы в них сходство с косцами. Я кашлянул и разбудил эхо, но старички даже не посмотрели в мою сторону, они продолжали рассчитанными движениями подгребать к себе жалкие кучки накошенной травы. Так мне и пришлось покинуть их; кусочек неба у них над головами уже начинал темнеть, а они все продолжали скорбно сгребать сено в этой юдоли скорби, одни, в полном одиночестве. Быть может, это были призраки, и чтобы обратиться к ним, мне нужен был медиум.
На другом столь же тесном кладбище Сити я встретил тем же летом двух жизнерадостных приютских детей. Они были откровенно влюблены — веское доказательство стойкости этого неувядаемого чувства, которое не могла убить даже изящная форменная одежда, за которой так любит укрываться английская благотворительность; оба были угловаты и нескладны, а их ноги (по крайней мере его ноги, ибо скромность не позволяет мне судить об ее ногах) путались, спотыкались и делали все, на что способны ноги, воспользовавшиеся слабохарактерностью своего владельца. Да, все на этом кладбище было свинцово, однако сомнений быть не могло — этим юным существам оно казалось усыпанным золотом! Первый раз я увидел их там в субботу вечером, и, заключив из их времяпрепровождения, что субботний вечер был вечером их свиданий, я вернулся туда ровно через неделю, чтобы еще раз на них посмотреть. Они приходили вытряхивать половички, устилавшие пол в церковных притворах. Вытряхнув, они закатывали их в трубку, он со своей стороны, она со своей, пока не встречались, и над двумя, прежде разъединенными и теперь соединившимися, трубками — трогательная эмблема! — обменивались целомудренным поцелуем. Мне было столь радостно смотреть, как расцветает при этом одно из моих увядших кладбищ, что я пришел еще раз и еще, и в конце концов случилось следующее: занятые уборкой и перестановкой, они оставили открытой дверь церкви. Переступив порог, чтобы осмотреть церковь внутри, я увидел при слабом свете, что он стоит на кафедре, а она на скамье; его глаза были опущены, ее — подняты кверху, и они о чем-то нежно ворковали. Мгновенно оба нырнули куда-то и как бы исчезли с лица земли. Я повернулся с невинным видом, чтобы покинуть священную обитель, как вдруг в главном портале выросла тучная фигура и, хрипя от одышки, стала требовать Джозефа или, за неимением такового, Селию. Взяв чудовище за рукав, я увлек его прочь, говоря, что могу показать, где находятся те, кого он ищет, а пока дал время выйти из своего укрытия Джозефу и Селии, которых мы вскоре и встретили на кладбище, сгибающимися под тяжестью пропыленных половиков — олицетворение самозабвенного труда. Понятно без слов, что с тех пор я почитаю этот поступок благороднейшим в своей жизни.
Однако подобные случаи, да и вообще какие бы то ни было признаки жизни очень редки на моих кладбищах Сити. Бывает, что воробушки попытаются весело расчирикаться, собравшись на одиноком дереве — возможно, по-другому рассматривая вопрос о червях, чем люди, — но голосишки у них скучные, хриплые, совсем как у причетника, у органа, колокола, у священника и у всех остальных церковных механизмов, когда их заводят к воскресенью. Жаворонки, дрозды — простые и черные, — покачиваясь в клетках в соседних дворах, в страстных мелодиях изливают душу, словно до них донесся аромат распускающегося дерева и они стараются вырваться, чтобы взглянуть еще хоть раз в жизни на листву, но в их пении слышен плач — плач по покойнику. Так мало света проникает внутрь церквушек, которые, бывает, стоят еще при моих кладбищах, что очень часто я только случайно — и то после долгого знакомства — обнаруживаю, что в некоторых окошках вставлены цветные стекла. Уходящее на запад солнце, выискав неожиданную лазейку, посылает косой луч на кладбище, и тогда несколько прозрачных слезинок падает на старую надгробную плиту, и окошко, казавшееся мне до этого просто грязным, на мгновенье вдруг вспыхивает, как драгоценный камень. Затем свет угасает, и краски блекнут. Но даже и тут — если есть куда отступить, чтобы, задрав кверху голову, увидеть шпиль церкви, — я вижу, как заржавленный флюгер, вдруг заблестевший как новый, посылает радостно горящий взгляд поверх моря дыма к далекому зеленому берегу.
Дряхлые, подслеповатые старики, которых выпускают в этот час из работных домов, любят посидеть на обломках кладбищенских оград, опершись обеими руками о палку, с трудом переводя астматическое дыхание. Нищие классом пониже приносят сюда всякие объедки и жуют. Я шапочно знаком с одним весьма склонным к созерцательности водопроводчиком, который любит подчас замешкаться на одном из кладбищ — в нем я подозреваю поэтические наклонности, они особенно заметны, когда он бывает в дурном расположении духа и с презрительным видом закручивает пожарный кран огромным камертоном, который, наверное, протер бы ему куртку до дыр, если бы на плечо ему предусмотрительно не нашили кусочек кожи. На более просторных кладбищах разрушаются, укрывшись под похожими на деревянные брови карнизами, пожарные лестницы, о существовании которых — я убежден — не знает никто и ключи от которых были утеряны в незапамятные времена. И так удалены эти уголки от всех мест, посещаемых взрослыми я мальчишками, что как-то раз пятого ноября я наткнулся там на чучело Гая Фокса, брошенное на произвол судьбы отправившимися пообедать владельцами. О выражении лица Гая сказать я ничего не могу, потому что он сидел, уткнувшись носом в стену, но его приподнятые плечи и десять растопыренных пальцев, казалось, говорили о том, что вначале, восседая в своем соломенном креслице, он пытался было поучать ближних относительно таинства смерти, но потом, отчаявшись, махнул рукой.
Кладбища не вырастают перед вами внезапно: смена декораций происходит постепенно, по мере приближения к ним. В заброшенном газетном киоске или цирюльне, растерявшей всех своих клиентов еще в начале царствования Георга III, я усмотрел бы знак того, что следует начинать поиски, если бы все открытия в этой области уже давно не были мною сделаны. Тихий дворик и в нем ни с того ни с сего