Точный адрес «Чикси, Вениринг и Стоблс» ей не был известен. Зная только, что контора где-то недалеко от Минсинглейн, она велела кучеру остановиться на углу этой мрачной улицы и отправила «служителя миссис Боффин» на поиски «Чикси, Вениринг и Стоблс», приказав ему передать на словах, что если Р. Уилфер сможет выйти, его будет ждать дама, желающая поговорить с ним. Это таинственное известие, услышанное из уст ливрейного лакея, произвело такой переполох в конторе, что вдогонку за Рамти-Растяпой немедленно выслали соглядатая юного возраста с наказом рассмотреть как следует, что это за дама, и явиться с докладом обратно. Волнение нисколько не улеглось, когда соглядатай ворвался в контору со словами:
— Хороша пташка! Сидит в карете — шик, блеск!
Сам Растяпа, с пером за ухом, в порыжелой шляпе, прибежал на угол, совершенно запыхавшись, и только тогда узнал свою дочь, когда его втащили в карету за галстук и чуть ли не задушили в объятиях.
— Голубка моя! — пролепетал он, еле переводя дух. — Боже милостивый! Какая ты стала! Просто обворожительная женщина! А я думал, что наша дочка теперь загордилась и позабыла свою мать и сестру!
— Я только что от них, папочка.
— Ах, вот что! Ну и как… как мама? — неуверенно спросил Р. У.
— Очень злющая, папа. Обе злющие, и она и Лавви.
— Да, на них иногда немножко находит. Белла, ты была к ним снисходительна, друг мой?
— Нет. Я, папа, тоже злилась. Мы все три были злющие. Папа, знаешь что? Я хочу, чтобы ты поехал со мной пообедать куда-нибудь.
— Да я, друг мой, собственно, уже закусил… даже неудобно признаваться в этом в такой роскошной карете… простой колбасой. — Р. Уилфер смиренно понизил голос, глядя на канареечного цвета обивку экипажа.
— Ну это все равно что ничего, папа!
— Да, иной раз кажется, что и маловато, друг мой, — признался Р. У., проводя рукой по губам. — Но когда обстоятельства, в которых ты не волен, нагромождают препятствия между тобой и ростбифом, ничего другого не остается, как смирить свой дух и удовольствоваться, — тут он снова понизил голос из уважения к карете, — простой колбасой.
— Бедный мой папочка! Слушай, молю тебя, отпросись на весь день и давай проведем его вместе!
— Ну, что ж, голубчик, помчусь в контору, попрошу, чтобы меня отпустили.
— Хорошо. Но пока ты еще не умчался… — Она взяла его за подбородок, стащила с него шляпу и, верная своей старой привычке, начала ерошить ему волосы. — Пока ты не умчался, скажи мне, что я хоть и взбалмошная и нехорошая, но тебя, папа, никогда не обижала.
— Друг мой, я подтверждаю это от всего сердца. И разреши мне еще заметить, — добавил он, покосившись на окно, — что, когда обворожительная женщина, разряженная в пух и прах, треплет человека за волосы посреди Фенчерч-стрит, это может привлечь внимание прохожих.
Белла рассмеялась и надела на него шляпу. Но лишь только отец засеменил прочь, что-то трогательное в его ребячески пухлой фигурке, в его потрепанной одежде вызвало у нее слезы на глазах. «Ненавижу этого секретаря! Он не смеет так думать обо мне! — проговорила она мысленно. — И все же в этом есть доля правды!»
А вот и отец — ни дать ни взять мальчуган, отпущенный с уроков!
— Все в порядке, друг мой. Ничего не сказали — разрешили беспрекословно.
— Ну-с, папа, теперь надо найти такое укромное местечко, где я могла бы отпустить карету и подождать тебя, пока ты пойдешь по одному моему поручению.
Вопрос потребовал некоторых раздумий.
— Видишь ли, друг мой, ты стала такая обворожительная женщина, что местечко следует отыскать самое укромное. — Наконец ему пришло на ум: — Возле парка, что у Тринити-Хаус, на Тауэр-Хилле. — И они поехали туда, а там Белла отпустила кучера, послав с ним записку миссис Боффин, что она осталась с отцом.
— А теперь, папа, слушай внимательно и обещай клятвенно во всем мне повиноваться.
— Обещаю клятвенно, друг мой!
— Ты ни о чем не спрашиваешь, берешь вот этот кошелек, идешь в ближайшую лавку, где торгуют всем самым, самым хорошим, покупаешь и надеваешь там самое красивое готовое платье, самую красивую шляпу и самые красивые ботинки (обязательно лакированные!) и возвращаешься сюда.
— Но, Белла, дорогая моя…
— Папа! — шутливо погрозив ему пальцем. — Ты обещал мне. Хочешь стать клятвопреступником?
Глаза маленького чудака увлажнились слезами, но дочка осушила их поцелуями (хотя и сама тут же прослезилась) и отпустила его. Примерно через полчаса он появился столь блистательно преобразившийся, что восхищенная Белла обошла его кругом раз двадцать и только после этого в порыве восторга прижалась к нему.
— Вот теперь, папа, — сказала она, взяв его под руку, — вези свою обворожительную женщину обедать.
— Куда же мы поедем, друг мой?
— В Гринвич[67]! — храбро воскликнула Белла. — И будьте добры заказать своей обворожительной женщине все самое лучшее!
— А тебе не хотелось бы, друг мой, — робко проговорил Р. У., когда они шли к пристани, — чтобы твоя мама была сейчас с нами?
— Нет, папа, сегодня ты должен принадлежать мне целиком. Ведь я всегда была твоей любимицей, а ты всегда был моим любимцем. Мы и раньше частенько удирали с тобой вдвоем из дому. Помнишь, папа?
— Да, да, как же! Удирали по воскресеньям, когда твоя мама… когда на твою маму немножко находило, — повторил он эту деликатную формулу, предварительно откашлявшись.
— А ведь в те времена я вела себя плохо, папа. Требовала, чтобы ты таскал и таскал меня на руках. Играла с тобой в лошадки, когда тебе хотелось посидеть и почитать газету. Помнишь, папа?
— Случалось, мой друг, случалось и так. Но, боже милостивый! Какая ты была славная девочка! Какой славный товарищ!
— Товарищ? А я как раз и хочу быть твоим товарищем сегодня.
— И будешь, голубка, будешь! Твои братья и сестры до некоторой степени тоже были моими товарищами, все по очереди, но только до некоторой степени. Твоя мать всю свою жизнь была мне таким товарищем, который у любого человека мог бы заслуживать только… только поклонение, и… и каждое слово которого любой человек должен был бы хранить в памяти… и… и строить по нему свою жизнь… если бы…
— Если бы такой образец был этому человеку по душе? — подсказала Белла.
— Д-да… пожалуй, — задумчиво протянул Р. У., не совсем удовлетворенный подсказкой. — Или, скажем, если бы такой образец соответствовал натуре того человека. Предположим, например, что какому-нибудь человеку всегда хочется маршировать. Такому твоя мама была бы неоценимым товарищем. Но если бы он любил просто ходить или вдруг захотел бы припуститься рысцой, ему было бы трудновато держаться в ногу с твоей мамой. Или еще так, Белла, — добавил он после недолгого раздумья. — Допустим, человек проходит всю свою жизнь не рука об руку с товарищем, а под какую-нибудь музыку. Прекрасно! Допустим, что музыка, предопределенная ему, была бы похоронным маршем из «Саула»[68] . Хорошо! В некоторых, исключительных случаях такая музыка была бы очень подходящей — лучше и не придумаешь. Но соразмеряться с ней каждодневно, в домашнем обиходе не всегда удобно. Например, если б человеку приходилось ужинать после трудового дня под похоронный марш из «Саула», пища, пожалуй, села бы у него комом в желудке. Или захотелось ему вдруг рассеяться, спеть шуточную песенку, сплясать, а музыка все та же — похоронный марш из «Саула». Это, пожалуй, сбило бы его с такта в самый разгар веселья.
«Бедный папа!» — подумала Белла, прижимаясь к нему еще теснее.
— А о тебе, мой друг, я скажу одно, — кротко, без тени жалобы в голосе продолжал херувим. — Ты всегда была такая отзывчивая! Такая отзывчивая!
— Нет, папа, у меня скверный характер. Мне бы все только ныть да капризничать. До сих пор я над этим