Отец, которому стало легче сразу, как только его несколько раз тряхнуло в грузовике, пообещал договориться с кем-то о машине.
Мы поехали на электричке, потом, с лопатами наперевес, долго шли по проселку, потом вышли на поле и поняли, что проблемы только начались, — кругом не было ни души. Мы закончили копать к вечеру, а обещанный отцом грузовик так и не пришел.
На дороге позади нас стоял мужик с машиной, смотрел из-под руки и явно ждал, когда мы бросим картошку. Когда он все же скрылся, я в отчаянии стала копать канаву, чтобы закопать мешки с картошкой туда…
Нет-нет, все закончилось благополучно. В конце концов, мы заметили на краю поля грузовик, который собирал мешки на двух-трех оставшихся дальних участках. Мама сбегала за ним через все поле и договорилась вывезти картошку за деньги. Так мы спасли урожай.
А самый последний урожай отца кто-то выкопал, чему я, каюсь, была даже рада.
Дело в том, что картошка у родителей уже была, — на даче отец разработал специальный участок. Ну, а Алексей картошку брал у родителей — у них, кроме своего огорода был участок за Китоем. Кто выкопал последний урожай — какой-то злоумышленник или кто-то из преподавателей института просто перепутал поле, осталось загадкой…
И только несколько раз побывав на поле уже с Алексеем, я поняла, почему я так не любила эту работу: для нас это всегда была каторга, а в семье Алексея работа была в удовольствие. Здесь никуда не торопились, вовремя отдыхали, воды было вдоволь, все с удовольствием, вкусно ели в перерывах и никому не приходило в голову обработать шесть соток поля в один присест. Поле обрабатывали по очереди, в несколько приемов, а копать выходила вся семья, и то на это уходило два, а то и три дня. А куда было торопиться? На участок с собой обязательно брали сменную одежду, обувь, нитяные перчатки для защиты рук, после работы все отдыхали, неторопливо мылись, переодевались, и только потом везли картошку в Северный, где её уже потом, в течение недели неторопливо, тщательно просушивали, перебирали, складывали в мешки и убирали в просторный холодный погреб. Никто не надрывался, работали споро, дружно и в охотку. От самых слабых, вроде меня, никто и не ожидал многого — тут главное было участие. Делай как можешь, и сколько можется, — такой принцип делал работу необременительной и даже приятной.
Был и еще один момент, почему было невозможно работать на отцовской даче — он контролировал каждый шаг и начинал сердиться, если кто-то хотя бы немного отклонялся от его указаний. Да и ночевать было практически негде, а ехать за тридцать километров от города в битком набитом автобусе всего на несколько часов было настоящей каторгой.
За семнадцать лет владения участком отец так и не простроил дом: в те времена, когда участки выделяли, купить стройматериалы было невозможно — в стране с самими большими запасами леса стройматериалов не было. Отец вышел, как ему казалось, из положения, купив большой двухэтажный дом в деревне Суховской.
Деревня эта, существовавшая несколько сотен лет, вдруг кому-то не понравилась, и её, под предлогом того, что она стоит в промышленной зоне нефтеперерабатывающего завода, разорили — жителям дали квартиры в городе, а дома распродали дачникам на вывоз. В доме, который за сто рублей купил отец, до революции был постоялый двор.
Отец пронумеровал сруб и разобрал его, обнаружив под нижними венцами монеты 1837 года. Когда я побывала на разборе, мне пришла в голову мысль, что дом нужно оставить в покое, а на дачный домик нам вполне бы хватило новенькой сухой конюшни, выстроенной на краю. Но отец решил по-своему — дом он с помощью каких-то знакомых перевез на участок, и громадные бревна и простенки заняли половину участка, а конюшню, как оплату за труды, отдал помощникам. Один из них этим же летом выстроил себе домик. Отец же несколько лет строил громадный фундамент, потом копал глубокий подвал, который укреплял кирпичом и бетоном. В первую же зиму у него украли простенки, а потом дом, который и так уже простоял полторы сотни лет, начал гнить, потому что отец накрыл его листами железа и линолеумом, чтобы его не разворовали еще больше. Наверное, отец рассчитывал на то, что мой брат, который жил в Москве, вернется, и они вместе сложат дом, потому что одному человеку невозможно было сложить лиственничные колоды. Но брат не вернулся, и дом продолжал гнить, все глубже уходя в землю.
Теперь дача перешла ко мне, и не было никакой возможности от неё отказаться или продать — мама любила копаться в грядках и жила в крохотной, темной времянке с апреля и до октября, — до первых морозов. И хотя ни земля эта, ни времянка, ни штабеля гниющих бревен не были мне нужны, я приняла все это, как принимают родовое проклятие, как жернов, который вещают на шею, как хомут, в который впрягаться легко, а освободиться — трудно. И не было никакой возможности отделаться от этой дачи. Никакой. Разве что сбежать от всех. Так у меня даже мотоцикла не было, чтобы сбежать…
— Не горюй, — утешил меня Алексей, — ведь это только дача. Работы, конечно. много, но ведь и мотоциклы мы ни в коем случае не забрасываем. Поедем в отпуске, куда хочешь. Куда ты хочешь?
— На Алтай…
— Ну, поедем на Алтай. Я сяду на Гиперболоид, ты — на «Соло» и поедем.
— Но «Соло» — не мой мотоцикл.
— Ну, разве это важно? Если важно, давай, перепишем его на тебя, и он будет твой.
Хочешь?
— Нет. «Соло» — не мой мотоцикл.
Походив по участку, Алексей вздохнул.
— Это не дача, это огород Робинзона Крузе…
И в самом деле, отец экономил на стройматериалах и досках, берег их на дом, а теплицы строил из горбыля, который таскал из лесу, горбылем обкладывал грядки.
Проходы между грядками были кривыми и узкими, на тропинках скопилась грязь. Одна из теплиц обвалилась, словно до этого её поддерживал только упрямый дух хозяина.
Штабели гниющих бревен были накрыты ржавыми, зазубренными листами железа, из досок торчали гвозди…
Алексей засучил рукава и принялся за работу. Я помогала. Все оказалось несложным, а в руках Алексея и вовсе спорилось, он притащил из Северного кучу инструментов и принялся обустраивать быт. Мы выровняли крышу оставшейся теплицы, привели в порядок грядки, постелили по всему участку трапы, чтобы можно ходить в дождь, разобрали завалившуюся теплицу и устроили на этом месте парник. Разобрали мусор на верандочке времянки, перестелили там полы, оббили еще сохранившейся крашеной доской балясины, и выставили на веранду стол. Теперь здесь можно было готовить еду в дождь. Алексей своротил стоявший в центре участка подгнивший столик на трухлявом пне, нашел в штабеле целую столешницу и соорудил большой крепкий стол.
Мы шутили, — раз в этом доме на Суховской раньше был постоялый двор, а старый Московский тракт шел вдоль деревни, быть может, за этим столом сидел и адмирал Колчак? Почему бы и нет? Ну, может, Колчак не сидел, но каппелевцы-то точно едали за этой старой лиственничной столешницей…
Потом мы вскрыли оставшиеся штабеля бревен и стали распиливать на дрова подгнившие доски. А после этого нас ждал фундамент, заваленный досками и кусками линолеума…
Глядя на крупные капли пота на лице Алексея, на его загорелые руки, на то, как летят из-под пилы янтарные опилки, вдыхая запах дерева и свежих листьев, и земли, и пота, я вдруг поняла, что нет ничего сложного в деревенской жизни, нет ничего такого, чего не смог бы сделать человек. И это даже хорошо, — жить, — вот так, в работе, и умереть на окропленной своим потом и вскормленной твоими трудами земле…
А потом, когда весенние хлопоты закончились, мы поехали на Алтай. И, — ничего было не поделать, — я села за руль «Соло», и двигатель все так же пел, и был так же приемист, и дорога все так же бежала, чтобы лечь под колеса мотоцикла. И словно не было горьких минут и разбитых надежд. Все было опять, и все было заново.
Звезда (2003 год, июль)