траве снуют бурундуки и тоже посвистывают. Глядя на них, начинаю насвистывать и я. Жизнь, в конце концов, не такая уж и плохая штука. Особенно после мисочки макарон с тушенкой… Нет, в самом деле, а может, мне спеть? И мне не будет так уж страшно, и местное население, глядишь, развлеку, как могу. Я начинаю припоминать песни, но на ум идут самые заунывные. Ну, не будешь же здесь петь «Что стоишь, качаясь…»? Или «Ты не вейся, черный ворон?» И так тоска зеленая. Надо что-нибудь боевое. Вот:
Или вот еще:
Но и это тоже слишком грустное, надо вот что:
И тут в кустах рявкает медведь. Не могу сказать точно, но, по-моему, волосы на мне встают дыбом и даже приподнимают шлем, который я не снимаю, чтобы поменьше мочил дождь. Это не угрожающий рык, так рявкнула бы медведица на забаловавшего детеныша. У меня перехватывает дыхание, я вскакиваю и, шурша штанами химзащиты и спотыкаясь, бегу к реке. Я ничего не соображаю, мной руководит инстинкт, дыхание прерывается.
«Господи… иже еси на небесех… Да святится имя твое, Господи…»
Рассудок ко мне возвращается, стоит мне взглянуть на бурлящую Срамную. Два километра вверх по прибывающей реке я не осилю, понимаю я, даже если за мной будет гнаться медведь. Тем более, если за мной будет гнаться медведь! Надо вернуться к костру. Я оглядываюсь назад.
«И да будет воля твоя на Земле, яко на Небесех…»
Я не знаю, что было бы, если бы он вышел в этот момент на площадку. Может быть, я бы умерла. Может, быть, я бы завизжала и кинулась вплавь на другой берег или наоборот — решила бы попытать счастья в схватке, потрясая кукольным топориком. Я не знаю…
Он не выходит. Кусты на краю поляны шевелятся, а потом все замирает. Я тихонько возвращаюсь к костру и, — откуда только силы взялись? — затаскиваю в костер шину от КАМАЗа. Сырая шина гореть не торопится, и я пододвигаю к себе сухие ветки с шуршащей, скудной листвой. Если появится, суну в костер и ткну ему в морду, — думаю я, меня бьет озноб, я вглядываюсь в кусты, ожидая чего угодно. Оно не заставляет себя ждать. Зверь грозно рявкает, и кусты на краю площадки начинают шевелиться. Он продирается сквозь них!
Я в панике хватаю топор и начинаю что есть мочи колотить обухом в ржавую ступицу колеса, которая валяется рядом. Звон получается оглушающий. Я ничего не вижу вокруг, я только бью, бью, бью…
«…Хлеб наш насущный дажь нам днесь!..»
И вдруг понимаю, что гул Срамной отступает куда-то вдаль, и становится все тише и тише, и тише… Я трясу головой. Не слышу. Ничего не слышу… Оглохла от звона. Я несколько раз открываю рот, чтобы слух ко мне вернулся, а когда гул реки приближается, начинаю опять бить топором изо всей силушки.
«…И оставь нам долги наша, яко же и мы оставляем должником нашим…»
Я останавливаюсь только тогда, когда с ужасом вижу, что топор вот-вот соскользнет с топорища. Ну, Будаев! Ну, неужели и здесь у тебя не всё слава Богу?
Ну, для сына-то можно было постараться насадить топор, как следует? Я бью топорищем о землю, но топор садиться обратно не хочет, а мне без топора оставаться никак нельзя! Насаживаю его, как могу, насколько хватает сил и умения.
«…И не вводи нас во искушение, но избави нас от лукавого…»
И от зверя, Господи, и от зверя. Сердце выпрыгивает наружу через куртку и химзащиту.
Я более менее успокаиваюсь лишь тогда, когда подсохшая на костре резина вдруг вспыхивает ярким пламенем, столб которого взмывает выше моего роста. От жара я отступаю в сторону и радостно смотрю на огонь, смоляной, толстый столб дыма поднимается точно вверх, словно призыв о помощи. Интересно, его кто-нибудь видит?
Вряд ли…
День заканчивается. Придет ли кто сюда? Или мне придется ночевать у костра? Я не знаю. Мужикам все равно, кажется, все равно и Алексею. Я сижу на второй шине и гляжу на пламя, пожирающее резину. Резина сгорает быстрее, чем мне того хочется, превращаясь в чадящие, вонючие гранулы. Я даже согрелась.
Со стороны реки внезапно что-то движется. Я сильно вздрагиваю и хватаюсь за топор. Это пришел Алексей. Лицо перекошено от усталости, скулы обтянуло. Он кидает к моим ногам палатку и рюкзак с вещами. Я вопросительно смотрю на него.
— Они ненормальные… — роняет он, — они решили ночевать на острове, они ни фига не понимают… — он странно растягивает слова, у него получается «ни-и-фи-и-га-а».
— Уж я Будаеву говорил-говорил, под конец сказал, чтоб он хоть Юрку сюда прислал, тут уж Юрка уперся, видать, западло с нами…
— Дотащили до середины, — продолжает он, стягивая с себя химзащиту, под ней — только клетчатая серая рубашка с застежкой на молнии. — Мотоциклы они боятся оставить, что ли… Кто их здесь возьмет…
— Лёш… Если река поднимется, им хана… Ладно, если отрежет, а если смоет?
— Да не понимают они этого! — кричит Алексей. — Будай хоть бы пацанов пожалел, если себя не жалко! — он сердится, что его никто не слушает, потому что он не умеет орать и громко материться. — Мы ночевать будем здесь! — он берется за котелок, вытаскивает миски, откладывает две больших порции нам. Я пытаюсь протестовать и говорю, что уже ела, но он меня не слушает. Он отливает в наш маленький котелок чаю.
— Лёш… — снова говорю я, — тут медведь ходит!
— Да хоть два! — по сравнению с рекой ему не страшны никакие медведи. — Костер побольше забабашим, да и все. Я сейчас спальники принесу и «Манарагу», наверное, тоже, там вещи теплые, дров натаскаю, — он озадаченно смотрит на догорающую шину, потом качает головой, понимая, что мне