захватывавший внимание всех, смягчил первые схватки, которые без того были бы очень бурны.
Пассажиры единодушно жалели, что миссис Линдсей подверглась такой опасности, и особенно превозносили геройство Робера Моргана. Для товарищей по путешествию, уже достаточно расположенных к нему вследствие корректности его манер, а также, надо сознаться, вранья Томпсона, он становился важной особой, и ему готовился лестный прием в момент появления его на палубе.
Но, несомненно утомленный вчерашним волнением и физическим напряжением, пострадавший в борьбе с бешеным потоком, Робер все утро не выходил из своей каюты и не давал поклонникам случая выразить вполне законный энтузиазм.
Тогда они набросились на свидетелей драмы. Сондерс, Хамильтон, Блокхед должны были представить многочисленные версии драматического приключения.
Однако нет такого сюжета, который нельзя было бы исчерпать, и настоящий сюжет тоже истощился. Когда все подробности были рассказаны и повторены, когда Рожер передал, что соотечественник его страдает лишь от чрезмерной усталости и что он, вероятно, встанет после полудня, все перестали заниматься Алисой и Робером и отдались своим личным заботам. Тогда они порядком отделали Томпсона. Если бы неприятные слова можно было взвесить, то Томпсон, несомненно, был бы задавлен их тяжестью. Разбившись на группы, жертвы агентства излили свою желчь в бранчливых разговорах. Весь длинный список жалоб снова огласился. Ни одна не была забыта, в этом отношении можно было положиться на Хамильтона и Сондерса.
Однако, несмотря на усилия этих двух провокаторов, дурное настроение оставалось платоническим. Никому не приходило в голову представить жалобу Томпсону. К чему? Ведь он, даже если бы хотел, не мог бы ничего изменить в прошлом. Раз они имели глупость поверить обещаниям агентства, оставалось подчиниться последствиям этого до конца, впрочем близкого, путешествия, последняя треть которого, конечно, будет не лучше первых двух.
Пока эта треть начиналась плохо. Только покинули Мадейру, как новая неприятность подвергла испытанию терпение пассажиров. «Симью» не плыл. Не нужно было быть моряком, чтобы заметить невероятное уменьшение его скорости. Куда девались двенадцать узлов? Теперь едва делали пять миль! Рыболовный пароход мог с успехом подать им буксир.
Что касается причины этого крайнего замедления, то ее легко было угадать по шуму машины, которая стонала, задыхалась, жалобно постукивала среди свиста паров, вырывавшихся через смычки.
Таким ходом понадобилось бы сорок восемь часов, чтобы прибыть на Канарские острова, – это понятно было всякому. Но что же делать! Очевидно, ничего, как заявил капитан Пип Томпсону, огорченному опозданием, очень невыгодным для его интересов.
Эту неприятность перенесли молча. Понимая бесполезность гнева, отделывались грустью. Утомление заменило на лицах всякое угрожающее выражение.
Это спокойствие должно было быть очень глубоким, если пассажиры не оставляли его за все время завтрака, состоявшегося в обычный час. Однако Господь свидетель, что этот завтрак мот подать повод к самым законным жалобам!
Надо полагать, что Томпсон хотел восстановить бюджетное равновесие, жестоко нарушенное последовательными запозданиями, ибо забота о сбережениях отражалась на пище. Какая разница между этим завтраком и тем, за которым Сондерс впервые излил свою желчь.
Тем не менее даже тогда никто не думал высказывать жалоб. Каждый молча ел поданную посредственную пищу. Томпсон, все же немного запуганный, искоса посматривал на своих клиентов и был вправе считать их окончательно укрощенными. Только Сондерс не складывал оружия и тщательно отметил новое неудовольствие в записную книжку, куда он заносил свои ежедневные расходы. Ничего не следовало забывать. За расходы и неудовольствия они сочтутся одновременно.
Робер, появившись около двух часов на спардеке, сообщил некоторое оживление угрюмому собранию. Все пассажиры спешили навстречу ему, и не один из тех, что еще никогда не обменялись с ним словом, теперь горячо пожимал ему руку. Переводчик с учтивой скромностью принимал похвалы, которых ему не жалели, и лишь только подвернулся удобный момент, удалился с Долли и Рожером.
Когда докучливая толпа рассеялась, Долли со слезами радости на глазах схватила обе его руки. Робер, тоже сильно взволнованный, не без труда уклонялся от выражения столь естественной признательности. Все-таки, несколько смущенный, он был благодарен соотечественнику за то, что тот пришел ему на помощь.
– Теперь, когда мы одни, – сказал Рожер через несколько минут, – вы, я полагаю, расскажете нам подробности спасения?
– Да, да, господин Морган! – молила Долли.
– Что могу я вам рассказать? – отвечал Робер. – В сущности, нет ничего легче и проще.
Однако, несмотря на свои отговорки, он принужден был уступить и передать своим друзьям рассказ, который Долли страстно слушала.
Бросившись в поток через несколько секунд после Алисы, он, к счастью, сейчас же настиг ее. Но никогда бы он не спас г-жу Линдсей и сам бы не спасся из бешеного течения со страшными водоворотами, не подвернись ему громадное дерево, вырванное у одного из верхних скатов горы и проносившееся так близко, что могло быть обращено в своего рода плот. С этой минуты роль Робера сводилась к немногому. Уцепившись за дерево, госпожа Линдсей и он находились почти вне опасности. Пользуясь толстой веткой вместо багра, он успел оттолкнуть к левому берегу спасительный ствол, верхушка которого застряла в песке. Остальное случилось само собой. С большими усилиями они добрались, истощенные, до крестьянской хижины. Отсюда на гамаках прибыли в Фуншал, затем на «Симью» и вовремя успокоили своих товарищей.
Таков был рассказ Робера. Долли несколько раз заставляла повторить его, желая знать все до мельчайшей подробности.
Грустное настроение витало над пароходом, обращая минуты в часы, часы – в века. Если трое поглощенных беседой ничего такого не заметили, то за столом невольно убедились в этом. Вечером он был такой же молчаливый, как и днем. Все скучали – это бросалось в глаза, – кроме разве ненасытных Джонсона и Пипербома. Могли ли когда-нибудь скучать эти господа: один – ненасытная губка, другой – бездонная пропасть?
Оба, не будучи в состоянии говорить и понимать, не знали окружающего недовольства. Если б они знали, то не примкнули бы ни к кому… Можно ли представить себе более приятное путешествие, когда пьешь до зеленого змия и ешь до отвала?
Но помимо этих двух счастливцев за столом видны были лишь хмурые лица. Очевидно, если находившиеся здесь не были явными врагами Томпсона, то ему по крайней мере трудно было бы найти между ними друга.
Однако у него еще оставался один друг. С первого же взгляда вновь пришедший различил бы этого пассажира среди других. Он говорил, и даже очень громко. Ему не важно было, что слова его не находили отклика и терялись, точно ватой, заглушенные враждебной холодностью остальных.
Во второй раз передавал он драму, чуть было не стоившую жизни миссис Линдсей, и, не смущаясь невниманием соседей, рассыпался в выражениях удивления по адресу Роббера Моргана.
– Да, сударь, – воскликнул он, – это героизм! Волна была высотой с дом, и мы видели, с какой скоростью она неслась. Это было ужасно, и, чтобы броситься туда, господин профессор должен был обладать необыкновенной смелостью. Я, признаться, не сделал бы этого. У меня что на уме, то на языке.
О, конечно! В лице почтенного бакалейщика Томпсон имел настоящего друга. И, однако, такова сила жадности! Администратор чуть было не потерял его навсегда.
Только что встали из-за стола. Пассажиры поднялись на спардек, тишину которого они едва нарушали. Один лишь Блокхед продолжал сообщать urbi et orbi свое вечное довольство, и особенно своей милой семье, увеличившейся присутствием несчастного Тигга, не выпускаемого его двумя тюремщицами.