появившаяся свежая трава. Идиллия. Но внутри живет червь, червь воображения, жажды ожидания. Неужели боль оставила такие глубокие следы, что я не чувствую ласкового прикосновения лета? Неужели плоть так обезображена, так загрубела, что не чувствует нежности лета? Только совсем другие раны могут заставить ее трепетать. Я не создана для счастья. Счастье есть сон[165] .
Начало 1934 года — канун литературных успехов и Миллера, и Анаис. У него готовится публикация «Тропика Рака», и значит, до славы осталось совсем недолго. А вторая вещь — «Черная весна» (пока еще называющаяся «Автопортрет») — к апрелю 1934 года закончена. Анаис придется ждать дольше. Ее вторая (после исследования о Д. Лоуренсе) книга и первая художественная — повесть «Дом инцеста» выйдет только через два года в Париже в издательстве «Сиана». Но именно в ноябре 1933 — феврале 1934 года — после отлучения от «Дневника» по рецепту доктора Ранка — она над ней напряженно работает и даже решает, что уже закончила. Нет, ей еще придется поработать над ней, менять порядок главок, дополнять (ведь жизнь не остановилась, а дневник пока не ведется), переделывать. В «Дом инцеста» вошли многие куски из дневников Анаис, но значительно переработанных стилистически, начало «Дома» — несколько лирических поэм в прозе. Уже в дневниках конца двадцатых годов встречаются целые художественные пассажи, вырастающие из живого воображения. Анаис пробует себя в описании типично лоуренсовской оргии в Булонском лесу, после которой внезапно явившийся герою олень уводит его из леса. «Я отвергла некоторые этические ограничения язычества», — комментирует Анаис этот эпизод и вставляет его в окончательный вариант «Дома инцеста».
Весной 1932 года Анаис в смятении перед возникшим треугольником (она сама и чета Миллеров) пытается разделаться со своими мучениями по-писательски — претворить их в книгу. Начинается работа над повестью «Альрауна» — первым художественным портретом Джун Миллер — «Миф, поэзия Джун и сны о ней». Джун выступает под именем Альрауны. Имя звучное, но что оно означает? Мне показалось, что я уже встречал его. И тут память подсказала сцену из «Крошки Цахес» Гофмана, превращение всесильного министра Циннобера:
«Все взглянули вверх и, завидев маленького Циннобера, который стоял у окна, доходившего до самого пола, так что сквозь большие стекла была явственно видна вся его фигура, принялись смеяться без удержу, шуметь и горланить:
— Крошка Цахес! Крошка Цахес! Поглядите только на маленького разряженного павиана! Несуразный выродок!
Швейцар, все слуги Циннобера повыбежали на улицу, чтоб поглядеть, чего это народ так смеется и потешается. Но едва они завидели своего господина, как, залившись бешеным смехом, принялись кричать громче всех:
— Крошка Цахес! Крошка Цахес! Уродец! Мальчик с пальчик!
Альраун — мясистый корень мандрагоры, похожий на маленького человечка. Корню этому еще с древних времен приписывали много суеверных значений. Обладателю этого сокровища оно доставляло богатство, здоровье и прочие земные блага. Особенно ценились альрауны, будто бы найденные под виселицей, народное поверье утверждало, что мандрагора лучше всего вырастает в земле, орошенной семенем повешенного.
На Анаис произвели большое впечатление фантастический роман немецкого писателя Г. Эверса «Alraune» и фильм, поставленный по нему. Героиня Эверса — дитя проститутки, зачатое от семени казненного преступника, женщина сильной воли и неистового темперамента. Этим именем Анаис и наделила Джун, себя она назвала Мандрой, а Генри — Рэбом (по-видимому, от Рабле).
В конечном счете рукопись «Альрауны» увидела свет в двух версиях: «поэтические» вариации в «Доме инцеста» и реалистическая, «человечная» новелла «Джуна» в первом издании «Зимы притворств» (Париж, «Обелиск», 1939). Во всех последующих изданиях «Джуна» отсутствовала.
Помимо «Дома инцеста» Анаис в начале 1934 года написала и предисловие к «Тропику Рака». Вот отрывок из этого замечательного предисловия (в переводе Л. Житковой):
«В мире, окончательно парализованном самоанализом и страдающем запором от изысков духовной пищи, это грубое обнажение живого человеческого тела равносильно оздоровительному кровопусканию. Брутальность и непристойность оставлены без прикрас — как демонстрация тайны и боли, всегда сопутствующих акту творчества».
Но кончился апрель, и Анаис пришлось задуматься о другом…
16 мая 1934 года она убеждается, что беременна. Она удивлена — еще несколько лет назад опытный врач сказал ей, что она не сможет никогда забеременеть, — но сомнений не остается: через тридцать недель она должна стать матерью (она, правда, решила, что срок ее беременности 5–6 недель, а не 10). Нет у нее сомнений и в том, что это ребенок Генри. Она признается много лет спустя, что сразу же сочла необходимым возобновить супружеские отношения с Хьюго, который обращался с ней «как с новой прекрасной любовницей». Узнав вскоре, что жена забеременела, он приходит в восторг. Но Анаис настроена иначе.
«Я должна покончить с этим… это же выбор между Генри и ребенком, — пишет она в своем дневнике. — Но он не хочет детей, а я не могу сделать Хьюго отцом чужого ребенка». И кроме того, «материнство… самоотречение… полное принесение в жертву своего эго». Тайком от Хьюго и матери, радостно ожидающей рождения внука, она посещает опытную акушерку, принимает различные снадобья в надежде вызвать «естественный» аборт. В то же время она все более склоняется к жизни с Генри (да они уже живут вместе в Париже, в Лувесьенне она появляется раз в неделю) и понимает, что троих «детей» (кузен Эдуардо к тому времени переселился в Лувесьенн) ей не выдержать.
Ранк рекомендует ей своего друга, доктора Эндлера, эмигранта из ставшей к тому времени нацистской Германии. Тот сообщает Анаис, что средства, предписанные акушеркой, ничего не дали, придется прибегнуть к другому методу, хирургическому…
Август, 1934
Прошло несколько месяцев. Начинаю ощущать тяжесть в своем животе и толчки и шевеления в моей матке. Груди наливаются молоком.
Этому не должно быть места в моей жизни. Я и так забочусь о слишком многих людях, у меня и так уже много детей. Как сказал Лоуренc: «Не приносите миру много детей, принесите ему надежду». Слишком много людей не верят миру и живут без надежды. На мне и так лежит больше, чем я могу вынести.
Я сижу в студии, в темноте, и разговариваю с моим дитем:
— Тебе не дадут пробиться в этот мрачный мир, в котором даже радость всегда окрашена болью, в котором мы все рабы материальных сил.
Он шевельнулся во мне и стал лягаться.
— Я чувствую, как ты брыкаешься в моей утробе, как твои ножонки лягают меня. Очень темно в комнате, где мы сидим, должно быть, так же темно и там, внутри, но насколько лучше тебе лежать там в тепле, чем мне в этой темной комнате пытаться отыскать радость стать ничего не знающей, ничего не чувствующей, ничего не видящей, лежать себе тихо и покойно в тепле и абсолютной темноте. Все мы вечно ищем такого возврата в это тепло и темноту, где нет ни страхов, ни тревог, ни чувства одиночества.
Тебе не терпится жить, ты сучишь ножками, мой еще не рожденный малыш. Но ты обречен умереть в тепле и мраке. Ты обречен умереть, потому что в этом мире нет настоящих отцов, не найти их ни на земле, ни в небесах.
Приходит доктор из Германии. Пока он меня исследует, мы говорим с ним о преследованиях евреев в Берлине.
Жизнь полна ужасов и чудес.
— Ваше тело не создано для материнства.