Я слышу, как в приемной больные кашляют и шаркают ногами; слышу шелест журнальных страниц и громыхание молочного фургона по булыжнику мостовой. Моя жена сидит на белом табурете, а я прижимаю к груди голову ребенка. Рана у нее на голове вздувается и опадает, словно пульсирует рядом с моим сердцем. Хирург весь в белом моет руки и натягивает резиновые перчатки. Девочка уже не кричит, а стонет. Я крепко держу ее за руки. Жду, когда прокипятятся инструменты.

Наконец хирург готов. Сидя на маленьком табурете, он выбирает среди инструментов нечто длинное, тонкое, с раскаленным концом и безо всякого предупреждения погружает в открытую рану. Ребенок издает жуткий вопль, от которого моя жена без чувств падает на пол. «Не обращайте на нее внимания!» — говорит невозмутимый и сосредоточенный хирург и отодвигает ногой ее тело. «Теперь держите крепче!» И, окунув свой жесточайший инструмент в кипящий антисептик, он вонзает его в висок и держит, пока рана не вспыхивает пламенем. Затем с той же дьявольской быстротой внезапно выдергивает инструмент, к ушку которого прицепился длинный белый шнур, постепенно переходящий в красную фланель, потом в жевательную резинку, потом в воздушную кукурузу и, наконец, в опилки. Как только последняя крупинка опилок извлечена, рана сама собой затягивается, оставляя после себя гладкое ровное место, без малейшего намека на шрам. Ребенок глядит на меня со спокойной улыбкой, слезает с моих колен, уверенно направляется в угол комнаты, где садится играть.

«Это было великолепно! — восклицает хирург. — Действительно, просто великолепно!»

«Ах так, великолепно!» — кричу я. И прыгнув, как какой-нибудь маньяк, сшибаю его с табурета на пол…»

Простимся на этом с образцом «особенно хаотического стиля» Генри Миллера и вернемся к Анаис Нин…

Я сказала, что надо давать сцены без всякого логического, здравого объяснения. И засомневалась, уместна ли в его книге снов дискуссия в гостиничном баре перед оперированием ребенка. Как пример немого таинства я привожу ему ощущения увиденного во сне в «Андалузском псе» [157], где ничего не облечено в слова, нет никаких поясняющих титров. Рука лежит на улице. Женщина свешивается из окна. Велосипед падает на тротуар. Крупным планом открытая рана на руке. По человеческому глазу проходят бритвой. Диалогов нет. Есть безмолвное движение образов, как в сновидении. И только одна фраза, всплывающая из моря ощущений.

Мы говорим об обычном ощущении во сне, когда кажется, что произносишь длинную блестящую речь, а от нее остается лишь несколько фраз. Такое же состояние описывают наркоманы. Им чудятся искры собственного красноречия, а на самом деле они говорят очень мало. Так же и с писательством, когда весь день в тебе бушует море идей, а приходишь домой и видишь, что все это уместилось на одной странице.

Жизнь без дневника по-прежнему тяжкое испытание для меня. Каждый вечер я рвусь к нему, как иные рвутся к опиуму. Мне нужен дневник, чтобы было на что опереться и кому довериться. Но я также хотела и писать роман. Я садилась за машинку и работала над «Домом инцеста» и «Зимой притворств». Напряженно работала. А месяцем позже я начала в дневниковой тетради портрет Ранка, и Ранк, кажется, не раскусил, что это уже не записная книжка, а воскрешенный мною дневник.

Разница очень тонкая и еле уловимая. Но мне-то она ясна. В дневник я валю все, и это уводит меня от вымысла, творческого подхода, художественности. Ранк хочет избавить меня от этого, хочет, чтобы я писала, когда почувствую настрой, а не по ежедневной обязанности. «Выходите в мир! — говорит он. — Бросьте ваш дом в Лувесьенне! Это ведь тоже изоляция. Бросьте дневник, он отгораживает вас от мира».

Как же мне отдалиться от моего отца, не обидев его? Ранк убеждает: «Да не стесняйтесь с ним! Не бойтесь его обидеть. Вы избавите его от чувства вины перед вами за то, что он бросил вас в детстве. Он почувствует себя освобожденным, потому что понесет наказание. Бросьте его, как он бросил вас. Расплата — вещь необходимая, она приводит в равновесие эмоциональную жизнь. Это чувство, глубоко запрятанное, и правит нами. В этом корень греческих трагедий».

— У меня для этого есть свой собственный метод.

Мой собственный метод заключается в том, чтобы действовать постепенно, шаг за шагом, чтобы охлаждение почти не чувствовалось, как это было с Альенди.

Генри говорит: «Позволь вещам аккумулироваться в тебе, не выбрасывай все наружу немедленно. Пусть они успокоятся, перебродят, а потом уж вырвутся наружу».

Обед у отца. Болтаем о всяких пустяках. Графиня N. Не о ней ли отец рассказывал мне во время прогулки в Булонском лесу?

— Мы встретились с ней в Нотр-Дам, — рассказывал отец. — Она сразу же начала самый вульгарный перекрестный допрос, упрекая меня, что я ее не люблю. Что ж, я продолжал заниматься неторопливым анализом наших отношений, говоря ей, что она влюбилась в меня так, как обычно влюбляются женщины в красивого актера, играющего свою роль с жаром и изяществом. Говорил ей, что это была продиктованная литературой и воображением любовная история. Виноваты прочитанные ею мои книги. Еще говорил, что наша связь не имела никакого серьезного основания, ибо свидания прерывались интервалами в два года. Что любовь не может выжить при такой скудной пище и, кроме того, она слишком прелестная женщина, чтобы оставаться два года без любовника, особенно если учесть, что она всей душой ненавидит своего супруга. Она сказала, что во мне нет сердца. Я ответил, что так и не узнал, есть ли у меня сердце или нет, поскольку мы были вместе всего двадцать минут, в такси, в котором не было даже шторок на окнах.

— Ты так и говорил с ней, в таком ироничном тоне? — поинтересовалась я.

— Даже еще резче. Я был раздражен тем, что она могла уделить мне только двадцать минут.

Потом он добавил: «Чтобы оправдать перед мужем свое опоздание, она даже расцарапала себе лицо, будто бы попала в автомобильную аварию.

Эта часть истории показалась мне совершенно неправдоподобной. Какая же влюбленная женщина подвергнет опасности свою красоту? А здесь перед нами была графиня с безупречно гладкой кожей, которую никогда не пятнал шрамом чей-нибудь нож.

Февраль, 1934

Отцу был очень любопытен Генри, и он пригласил его на обед. Генри появился, и отец сказал: «Он очень похож на Прокофьева». Держался отец официально и внимательно наблюдал, как Генри обходится с десертом и чашкой для полоскания пальцев, как он играет роль наивного Кнута Гамсуна. Кто восхищался естественностью Генри, так это Марука, смеявшаяся, но не над ним, а вместе с ним. После обеда она предложила ему отправиться с ней и соседскими детьми в зоопарк, чем привела Генри в сущий восторг. Отец милостиво отпустил их, как отпускают детишек поиграть с приятелями. Я облегченно вздохнула — Генри не превратился в разбушевавшегося в маленькой комнатке гиганта, как это нередко с ним случалось в подобных обстоятельствах. Очевидно, что мой отец внушил ему искреннее благоговение. Зато немного погодя он взорвался в гостях у Шарпантье, ведущего литературного критика «Меркюр де Франс». Вот там от него досталось всем.

Читаю «Сад пыток»[158] Мирбо, и он меня совершенно не трогает. Это оттого, думаю, что описание физических мучений для меня менее убедительно, чем мучения психологические. Физическая боль банальна и привычна, в психологическую мы только теперь начинаем углубляться. Каждая из этих физических пыток, перенесенная в план психологический, оказывается целым романом. Вот, например, сдирание кожи. Это можно воспринять как символ сверхчувствительности, невероятной обостренности восприятия. Громовые раскаты колокола, несущие смерть, — это же

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату