методам путь. Его радостная энергия тотчас же приводит к ослаблению боли, развязывает запутанный невротический узел, связывающий все человеческие возможности в порочный круг конфликта, паралича, еще более резкого конфликта, чувства вины, искупления, наказания и еще большей вины. И мне незамедлительно стало легче дышать, просторнее жить, я испытала радостное чувство открытия и догадок. Всеохватность его интеллекта. Великолепные способности и сила мускулов. Стремительно меняющаяся окраска настроений, быстрота ритма, обусловленная его тонкой интуицией.
Я полагаюсь на него.
Мы с ним далеки от банальностей и клише ортодоксального психоанализа.
Я ощущаю ум, проницательность которому дают чувства.
Я рассказываю ему все. Он ни в коем случае не отделяет меня от моей работы. Он постигает меня благодаря ей.
И ему понятно значение дневника. Играя так много ролей: послушной дочери, любящей сестры, любовницы, покровительницы, вновь обретенной иллюзии для моего отца, необходимого на все случаи жизни друга для Генри, я должна была отыскать место для правды, для диалога без малейшей фальши.
Люди, ждущие от меня правды, убеждают меня, сами того не сознавая, что им нужна вовсе не правда, а иллюзия, с которой легче живется. Я убеждена, что людям нужен вымысел. Отец мой должен был поверить, что после нашего вторичного взаимного открытия мы порвем все прежние связи и целиком посвятим себя друг другу. Когда после летней передышки он возвратился в Париж и возобновил свою светскую жизнь, он сразу же попытался втянуть в нее и меня. Он хотел, чтобы я одевалась согласно светским традициям, сдержанно, у лучших couturiers, как это делала Марука… безукоризненно сшитый английский костюм по утрам, ухоженные, заботливо подстриженные волосы, каждый волосок на своем месте… и вот в таком виде являться в его дом, где жизнь шла такая же, как у Жанны, — светски притворная, деланная жизнь снобов. Полная противоположность этому моя артистическая жизнь. Моим друзьям художникам нравилась неряшливость, и они не стеснялись своей нищеты. Им было все равно, как я одета, как причесана, их не шокировала бы и моя неглаженая юбка. Где-то среди них находится Анаис, живущая свободно, и не имеет значения, что она вовсе не бедна, а скорее наоборот.
Ранк немедленно нащупал жизненно важную точку — связь между дневником и моим отцом. Его всегда интересовала проблема двойника. Об этом он написал книгу. Дон Жуан и его слуга. Дон Кихот и Санчо Панса. (Добавлю от себя: Генри и клоун Фред.) Нужда в двойнике.
— Разве это не нарциссическая фантазия, ведь двойник как бы твой близнец? — спросила я.
— Не всегда. Двойник или Тень часто представляет собой ту жизнь, какую бы ты не хотел прожить, он твой близнец в смысле олицетворения твоего тайного «я», то, от чего ты отрекся. Почему бесплодному мечтателю Дон Кихоту не присоединить к себе добродушного, стоящего обеими ногами на земле Санчо Пансу? И если Дон Жуан любит отражаться в очах обожающих его женщин, отчего бы ему не обзавестись тенью, лакейски исполнительной и ученически преданной?
Так что вы верно почувствовали, что ваш отец старается подчеркнуть и усилить черты сходства между вами так, чтобы вы стали двойниками и он мог бы любить в вас свою женственную суть, а вы в нем любили бы свое мужское «я». Разве вы не рассказывали мне, что он собирался превзойти Дон Жуана по числу соблазненных женщин? Стало быть, ваш двойник заботился о вас, в то время как в вас будут влюбляться мужчины, он хотел бы тоже быть любимым, так что вы могли бы стать превосходным Андрогином[149].
Во всем этом содержится гораздо больше, чем простое стремление к инцесту. Это только один из многих вариантов попыток соединиться с другим; а когда по той или иной причине такое слияние оказывается затруднительным, тогда отступают к более легкой, уже готовой форме кровного родства. Это только один из способов преодоления одиночества.
Научная формула приводит к упрощению опыта. От Альенди я усвоила, что все, что бы я ни делала, попадает точно туда, где, по его мнению, и должно находиться; я познала угнетающее однообразие рисунка. Я испытала обескураживающее воздействие банальности жизни и характера, логику цепной реакции клише и стандартов. Альенди открывал только схему, схожую с другими схемами. Он упускал из виду особенности личности, затруднения, сложности, неожиданности, которые так легко открываются Ранку.
Ранк говорит: «В мужчине никогда не встретишь того снисходительного отношения к женскому поведению, какое присутствует в женщине по отношению к мужчине; это потому, что материнский инстинкт помогает женщине распознать в мужчине ребенка, и если она это почувствует, она не сможет осудить его. Но и мужчине с развитым чувством отцовства может быть присуще подобное же покровительственное восприятие женщины. И такому чрезмерному потаканию никто со стороны не может найти оправдания».
Я попробовала отыскать корни моего потворства всем штучкам Генри. Попробовала объяснить Ранку, что, может быть, я не смотрю на Генри как на взрослого мужчину, осознающего свои поступки. И Ранк не стал отрицать такую возможность.
Я не смогла продолжать дальше. Я чувствую влияние Ранка, меня захватила его уверенность, что дневник для меня вреден. И тут же я поняла, что покажу ему все, чтобы для него не осталось ни одного темного места во мне. Это моя четвертая попытка отношений, основанных на полной правде. Этого не получилось с Генри — слишком многого он не смог понять; не получилось с отцом — он предпочитал жить в иллюзорном мире; не получилось с Альенди, потерявшим чувство объективности. Ранк объяснил мне сегодня причину моего желания писать о нем — сеансы анализа подходят к концу, и я чувствую, что мне предстоит потерять его. И меня тянет оставить Ранка себе, написав его портрет.
Но как только я узнала, что увижу Ранка в понедельник, желание писать пропало.
При всем при том я все еще романтик. Не то чтобы я любовалась самоубийством молодого Вертера. Нет. Я переросла веру в неотвратимость страданий. Но мне необходимо лично выразиться, лично, напрямую. Когда я закончила десять страниц романа, очень человечных, простых, искренних, когда написала несколько страниц разъедающего «Дома инцеста», когда тщательно исполнила десяток полных деталей страниц «Двойника» (ставших «Зимой притворств»), я все-таки не была удовлетворена. Мне еще многое оставалось сказать.
И то, что я должна сказать, разительно отличается от задачи художника и от искусства.
Ранк хочет посмотреть, смогу ли я держаться за записную книжку, вместо того чтобы держаться за дневник. Он борется с навязчивой идеей дневника. Я начала с портрета Ранка, потому что больше ничего не подходит к моему новому письму. Попробуем еще раз.
Ранк. Храню смутное воспоминание о мощи, даже мускулистости его бесед. Об остроумии. Само содержание тоже расплывается. Да и невозможно было разобраться в способах его анализа, настолько все у него стихийно, внезапно, стремительно. И при том невероятная гибкость мышления, пластичность, даже оппортунизм, я бы сказала. У меня не было ощущения, что он знает, что я сейчас выскажу, что для него вообще играет роль то или иное утверждение. И не было с его стороны никаких советов и указаний. Никаких идей он не навязывал моему сознанию, не в пример священнику в исповедальне, вдалбливающему в мой мозг понятие о грехе окольными вопросами: «Не обуревают ли тебя нечистые мысли, дочь моя? Не любуешься ли ты своим нагим телом, дочь моя? Не трогаешь ли ты себя, чтобы получить удовольствие, дочь моя?»
Ранк выжидает, свободный, раскованный, готовый рвануться с места в любой момент. Однако он не держит наготове капканчик, который щелкнет при первой же шаблонной фразе, при первом же общем месте. Он ждет, без всякой натянутости, он свободен. Вы совершенно новое человеческое существо. Уникальное, неповторимое, Очевидного, само собой разумеющегося он не касается и начинает сразу же