невроз, вы знаете, не помогает художнику; художник творит вопреки ему, черпая материал откуда угодно. Но, разумеется, мучения Арто и адские круги Рембо не для вас.
— Будь я нормальной женщиной, жила бы себе тихо-мирно, наслаждалась бы обычным счастьем. Да ведь я не такая.
В центре этого огромного аморфного беспокойного царства, к которому доктор Ранк подыскивал ключ, находится человек, да только сердце его — сердце художника, а не простое человеческое сердце. Разоблачением художника, раскрытием процесса творчества пронизаны все расспросы доктора Ранка, расследования, простукивания, когда он прикасается своими руками к незримому, к «душе», куда проникает он гораздо дальше, чем доктор Альенди.
А проникнуть в художника, постигнуть его он может, расширяя свое воображение, ибо болезнь прячется в сфере воображения и только там до нее можно добраться и прооперировать. То самое воображение, от которого презрительно отказывался Альенди, — «несбыточная иллюзия».
Сколько раз он говорил мне: «Вам надо расстаться с причудами ваших фантазий. Это же всего- навсего игра». Но именно в фантазиях лежат тайные желания и именно туда заронено зерно творчества. Альенди пытался счистить их, как ненужную кожуру, и выбросить. Ранк старается сделать их переходом к искусству. Искусство начинается с игры. Альенди никак не мог увидеть в иных моих играх творческий акт.
Доктор Ранк говорит о том, как влияют сновидения, литература, мифы на нашу жизнь.
— Иными словами, надо учиться языку другого, а не навязывать ему свои привычные идиомы. Альенди отделял вас от вашего дневника, ваших ранних рассказов, ваших писательских попыток. Он полагал, что сможет вылечить вас, оторвав от них. Я допускаю, что жажда абсолюта приводит к трагическому финалу, и борюсь со стремлениями к крайностям; к крайностям в жизни, к распущенности, потому что это портит вкус наслаждения, к крайностям в любви, потому что они разрушают любовь, к крайностям в страданиях, потому что они уничтожают полноту жизни.
Но есть огромная разница между решением проблемы по Альенди и моим подходом. Он старался вытеснить вашу тягу к абсолюту, ваши поиски чудесного, адаптируя вас к обычной жизни. Я же подчеркиваю необходимость адаптации к индивидуальному миру. Я хочу усилить вашу творческую энергию, чтобы поддержать ее и дать сравняться с силой ваших эмоций. Поток жизни и поток писательства должны совпадать по времени, чтобы подпитывать друг друга. В творческой активности — искупление невротической одержимости. А жизнь одна не может удовлетворить воображения.
Альенди в своем анализе пытался приспособить вас к социальному идеалу. Не стоит обращать особого внимания на различия, поскольку объектом «исцеления» является адаптация. Ошибка здесь в том, что для каждого случая есть свое решение, что имеются разнообразные индивидуальные формы адаптации, и приспособиться к самому себе гораздо важнее, чем приспособиться к среднему уровню. Обусловить вероятность счастья Альенди старался своими стандартными определениями, но ведь ваши стремления находятся совсем на другом уровне и обычное счастье вас никак не может удовлетворить. Добиться отождествления себя с цельностью возможно лишь тогда, когда индивид живет на пределе своих стремлений и в мире с самим собой.
Я подумала, что мне придется вынести его сочувствие, сострадание к моей болезни, но, когда я широко развернула перед ним всю свою щедрую на события жизнь, он сказал:
— Новый, пока еще неизвестный, герой — это тот, кто живет и любит вопреки нашей mal du siecle[146].
Романтики поспешили со своими самоубийствами. Невротик — это современный романтик, отказавшийся умирать из-за того, что его иллюзии и фантазии мешают ему жить. Он вступает с жизнью в борьбу. Когда-то мы восхищались теми, кто отказывался от компромисса и кончал с собой. Так мы еще придем к восхищению теми, кто борется против врагов жизни.
И вдруг вопрос:
— Что вы почувствовали, когда я попросил оставить мне ваш дневник?
— Прежде всего я испугалась: что вы подумаете о моих размышлениях, как бы получше выглядеть перед вами. А потом — чисто женский восторг, как у всякой женщины, когда у нее кто-нибудь просит отдать все, что ей принадлежит, всю себя. Вы потребовали все сразу, одним махом. Я испытала душевный подъем от того, что распознала власть, хозяина. Разве это не та сильная рука, которую я искала? Ведь я пришла к вам оттого, что ощущала себя потерянной, мятущейся, страдающей. И вы увидели в дневнике разгадку, ключ. Я всегда неукоснительно держалась за этот островок, на котором могла анализировать аналитика. До конца я никогда не покорялась. Ведь даже Генри, человек с опытом, в котором я искала своего вожатого, лидера, очень быстро превратился в моего ребенка или в художника, заботу о котором мне пришлось взять на себя. Где уж ему вести меня по жизни!
— Дневник — ваш последний оплот в преодолении психоанализа, в борьбе с ним. Он, как островок безопасности, на котором вам надо оставаться в часы пик. Но уж если я собрался помогать вам, не нужен вам островок, откуда вы исследуете анализ, чтобы держать его под контролем. Мне ваш анализ не нужен. Вы меня поняли?
Я поняла, что выбрала мудрого и решительного руководителя.
— А вы уже приготовились пожить несколько недель в одиночестве? Я не смогу помогать вам, если вы не отойдете от своего старого окружения, чтобы, уже успокоившись, вернуться к ним снова. Там на вас слишком многое давит.
Эта задачка была потруднее, чем расставание с дневником. Глаза Ранка сияли, голос звучал так убедительно и уверенно, что я пообещала постараться.
Так я лишилась своего опиума. Теперь вечерами я расхаживала взад и вперед по своей спальне вместо того, чтобы привычно приниматься за дневник[147].
Я выбрала хорошо известную гостиницу поблизости от жилья Ранка [148], казавшуюся очень располагающей — мне предоставили студию, как они это называли, кухоньку с ванной, комнату и спальню, весьма смахивающую на гостиную или столовую. Все было в кремовых и оранжевых тонах и смотрелось очень модерново. Оказалось, что это весьма популярный отель для союзов, заключенных на время, пристойных содержанок, любовников на уик-энд, желающих иметь иллюзию домашнего очага. По ситуации мой выбор был абсолютно верен, но мой батюшка был шокирован — ему, очевидно, обстановка этой обители была вполне привычной.
Все это я пишу ретроспективно, по наброскам и отрывочным записям. Некий мемуар.
Доктор Ранк любил временами рассказывать о вечерах в венских кофейнях, где он с другими юными авторами горячо и бесконечно рассуждал о Фрейде, о мотивах человеческого поведения и прочем. Там, в кофейне, они разбирали драмы Брукнера. Ранку хотелось писать для театра. Но поскольку друзья потешались над его расхождениями во взглядах с Фрейдом, он стал писать о своих идеях, хотя тогда был уверен, что Фрейд о них не захочет слышать.
Я чувствую теперь, что в записную книжку хорошо ложатся записи о человеческой, столь стремительно испаряющейся сущности, материал, не годящийся для романов, то, что видит во мне женский взгляд, а не то, с чем обязан бороться художник. Просто записи в блокноте без навязчивой мании связного изложения.
Сюда я никогда не запишу ничего из того, что может подойти для «Дома инцеста» или «Зимы притворств». Записной книжке я всего своего не отдам. Не того ли хочет доктор Ранк, выманивая меня из интимности дневников в художественную прозу?
И все же нет другой книги, куда я смогла бы поместить портрет доктора Отто Ранка. Он преследует меня, мешает работать над настоящей прозой. Этот портрет должен быть написан.
Задний план: сияющая золотым тиснением и многоцветием переплетов стена книг, многие в коже и на многих языках. На таком фоне я вижу его. Впечатление живости, обостренного интереса, неугомонного любопытства. Полная противоположность педантичному автоматизму, готовым формулам, культу систематизации. От него веет жаром, словно его приводят в величайшее возбуждение предстоящие исследования и авантюры. Он им явно радуется.
И не удивительно, что это он разработал то, что сам зовет динамическим анализом, быстрым, похожим на эмоционально-шоковую терапию. Прямой, кратчайший и вызывающий по отношению к старым