сияние, и он меня пьет. Пьет медленно, засасывает в свое пространство. Если не закрою глаза, он меня выпьет всю до конца. Я просачиваюсь вверх, в длинный ледяной желоб, там свет; и внутри меня тоже огонь; нервы пляшут, и нет передышки от этого протаскивания по длинному туннелю. Или я сама выталкиваю себя из туннеля, или ребенок выбирается из меня, пока меня выпивает свет? Если я не закрою глаза, свет выпьет меня всю, и я так и не смогу выкарабкаться из этого туннеля.
Или я умираю? Кровь закипает в жилах, кости хрустят, это проталкивание в черноту, словно с лезвием ножа, ощущение ножа, вонзающегося в мясо, плоть где-то разорвана и вытекает кровь. Я проталкиваюсь в темноту, в самую высшую степень мрака. Проталкиваюсь, проталкиваюсь, пока глаза не открываются и я вижу доктора: у него в руках какой-то длинный инструмент, и он быстро вонзает его в меня, и я кричу от боли. Не кричу — это протяжный звериный вой.
«Это поможет ей», — говорит сестре доктор. Но ничего не получается. Я парализована болью. Он собирается повторить укол. Я выпрямилась, сижу на столе и в бешенстве кричу ему: «Не смейте этого делать! Не смейте!» В этом крике было столько ярости и гнева, что лед и боль растопились в нем, и мне стало тепло. Инстинкт подсказал мне, что он поступает так не потому, что это действительно нужно, а потому, что взбешен, — время идет, вот-вот наступит рассвет, но плод не выходит, я теряю силы, а инъекции не вызывают схваток. Мое тело — ни нервы, ни мышцы — ничего не могло поделать и вытолкнуть ребенка. Но оставались моя воля и моя сила. И та ярость, с какой я накинулась на него, устрашила доктора, он торчал в стороне и ждал.
Эти ноги я раскидывала для радости, и мед наслаждения стекал по ним — теперь эти ноги корчатся от боли и кровь стекает по ним, а не мед. Та же самая поза и так же проступает влага, но только не любить я готовлюсь, а умирать. Я смотрела на доктора. Он сновал взад-вперед, то и дело наклоняясь ко мне взглянуть на едва видневшуюся головку. Ноги, как ножницы, а головка чуть видна. Он выглядел смущенным, как европеец, оказавшийся свидетелем дикарской мистерии, он выглядел растерявшимся перед этой борьбой. Ему хотелось вмешаться со своими инструментами в мою битву с природой, с собой, с дитем, с моим желанием отдавать и удерживать, беречь и терять, жить и умереть. Никаким инструментом нельзя было мне помочь. Его глаза наливались яростью. Ему бы хотелось взяться за нож. Но приходилось только смотреть и ждать.
Все это время мне хотелось знать, зачем нужно это желание жить. Но памяти во мне не осталось, была только боль. Наконец лампа перестала пить меня. Я слишком устала двигаться, даже тянуться к свету или хотя бы повернуть голову и взглянуть на часы. Все во мне обожжено, измолото, истерзано. Дитя мое уже не дитя, это демон, залегший между моих ног, не пускающий меня, душащий меня, показывающий только свою головку, а я тем временем умираю. Он лежит недвижимо в дверях матки, перегородив выход к жизни, и я не в силах освободиться от него.
Сестры снова затеяли разговоры. Я сказала: «Оставьте меня в покое». Кладу обе руки на живот и медленно, очень медленно, кончиками пальцев барабаню, барабаню, барабаню по животу, кругами, кругами, кругами по животу. Круг за кругом, медленно, и глаза открыты, и в них великое спокойствие. Доктор подошел поближе, у него удивленное лицо. Акушерки замолчали. Бум, бум, бум кругами, осторожными, спокойными кругами. «Как дикарь», — прошептали они. Таинство.
Глаза открыты, нервы успокоились, нежно похлопываю по животу. Нервы затрепетали Таинственное волнение пробежало по ним. Слышу тиканье часов, далекое, неумолимое. Руки мои так устали, вот-вот упадут бессильно. А в утробе моей что-шевельнулось, матка расширяется. Бум, бум, бум, бум. «Я уже готова!» Сестра упирается коленом в живот. Кровь застилает глаза. Туннель. Я проталкиваюсь в этот туннель, кусаю губы и проталкиваюсь. Кровь, пламя и разрывающаяся плоть. И нет воздуха. Прочь из туннеля! Вся моя кровь сейчас вытечет. «Тужьтесь! Тужьтесь! Подходит! Уже подходит!» Вот что-то скользнуло, и тяжесть исчезла, и наступило чувство внезапного избавления. Темнота.
И голоса в темноте. Я открываю глаза. Слышу, как говорят: «Это была девочка. Лучше ей не показывать». Ко мне возвращаются все мои силы. Я сажусь. Доктор кричит: «Вам нельзя садиться!»
— Покажите мне ребенка.
— Не надо показывать, — шепчет акушерка. — Ей это только во вред.
Они стараются меня уложить. Мое сердце колотится так громко, что я еле повторяю: «Покажите мне!» И доктор показывает. Темный крошечный человечек, гномик. Но это девочка. И у нее длинные ресницы на закрытых глазах, ладное тельце, и она вся блестит, омытая маточными водами. Доктор сказал мне потом, что ручки и ножки оказались точь-в-точь как у меня. Голова была больше, чем обычно. Глядя на мертвую девочку, я на какое-то время почувствовала, что ненавижу ее за причиненные мне страдания, но постепенно ярость моя уступила место великой печали.
Жалко эту маленькую девочку, в полудремоте я пробую представить себе, какой она могла бы стать. Первое мое погибшее творение. Больно от всякой смерти, от всякого крушения. Крушение моего материнства, или, по крайней мере, воплощения его, все мои надежды на самое обыкновенное материнство умерли, и мне осталось только символическое материнство по Лоуренсу — нести миру больше надежд. Но в самом простом, женском счастье мне отказано. Может быть, я предназначена совсем для других форм созидания. Природа помогает мне остаться женщиной и матерью для мужчины. Быть матерью не младенцам, а взрослым мужчинам. Природа приспособила мое тело для любви мужчин, а не для рождения детей. Это дитя, которое было для меня самой первоначальной, основной связью с землей, продлением моей жизни, ушло от меня, показав, что мне суждена совсем другая судьба.
Я люблю мужчину творца, любовника, мужа, приятеля, но я не доверяю мужчине роль отца. Не верю, что мужчина может быть отцом. Я согласилась убить свое дитя, потому что испугалась для него тех мук, что выпали мне.
Доктора и сестер удивило мое спокойствие и даже любопытство. Они-то ждали от меня слез. Позже я почувствовала слабость и откинулась навзничь. Лишь оставшись наедине с собой, я заплакала. Увидела в зеркале, что сталось с моим лицом. И провалилась в сон.
Утренний туалет. Надушиться, напудриться. Лицо в полном порядке. Посетители. Маргарита, Отто Ранк, Генри. Жуткая слабость. Второй день покоя. На третий день новые треволнения — начали твердеть груди.
Маленькая сестричка родом с юга Франции, бросив всех своих больных, любовно ухаживает за мной. И другие сестры всячески ухаживают за мной. Я купаюсь в любви, слабая, спокойная, легкая. Но потом мои груди все тяжелеют и тяжелеют от молока. Удивительно, сколько молока может накопиться в таких маленьких грудях. Ночью кошмар начинается опять.
Все сестры настроены против немецкого доктора, потому что он немец, потому что он был с ними слишком резок, потому что он, по их мнению, допустил много ошибок. Доктор-француз из той же клиники пригрозил, что вмешается силой, чтобы спасти меня от него. Сестры на каждое его распоряжение отвечали перешептыванием и злыми взглядами в его сторону. Он перетянул мои груди одним способом, они перетянули их по-своему. Он все время ошибается, говорили они, если стягивать грудь, как он это делает, то появятся язвы. Я ужаснулась. Все мое спокойствие исчезло. Какая-то темная страшная сила вновь угрожает мне. Я представила свою грудь, сплошь покрытую язвами. А сестры, наклонясь надо мной, рассматривали мою грудь, и казалось, они будут рады, если язвы и в самом деле появятся, лишь бы посрамить врача из Германии. И мне становилось страшно.
Женщина, умиравшая от рака, все стонала, и я не могла заснуть. Я лежала и думала. Я думала о религии, думала о страдании. Конец моих страданий еще не наступил. Я думала о Боге, к которому с таким пылом приобщалась во время причастия и которого смешивала с моим отцом. Я размышляла о католицизме. Поразительно, Святая Тереза не дала мне умереть от аппендицита в девятилетнем возрасте. Я думала о Боге, о бородатом дяденьке на моих детских картинках. Нет ни католицизма, ни мессы, ни исповеди, ни священников. Но Бог, куда делся Бог? И где пыл моего детства?
Я устала от мыслей. Я заснула, сложив руки на груди, как покойник. И я и умерла. Умерла опять, как умирала прежде. Умерла и вновь родилась утром, когда прямо перед моим окном увидела стену, освещенную ярким солнцем.
Голубое небо и солнце на стене. Сестра приподняла меня, чтобы я могла взглянуть на новый день. Я лежу, впитывая в себя небо, и я сама это небо и солнце на стене, и я растворяюсь в той беспредельности, которая и есть Бог. Бог пронизал все мое тело, я вздрагиваю и трепещу от безграничной радости. Этот озноб от присутствия чего-то непостижимого. Во мне свет и небеса. Бог в моем теле, я сплавлена с Ним. Он