шампанское, Жанна, разбившая три шампанских фужера, словно разбивала свой брак. Я танцую с князем Маребом, высоким брюнетом, спокойным и очень глупым. Но в каждом его жесте видна чувственность: в том, как он танцует, как зажигает сигарету, как пьет шампанское, словно это он вас всю выпивает. Он не отрывает от вас своих горящих глаз, будто пытается загипнотизировать. Поросшие длинными черными волосами запястья, смуглая кожа; он говорит мало, никогда не раскрывая тайну, скрытую в его глазах. Я вижу, как смотрит на нас муж Жанны (она сказала ему, что я интересую князя), и мне становится неловко. Глаза повсюду. Жаннины глаза плывут, как водяные лилии в затуманенном пруду. Она пьяна непослушанием, ненавистью, разрушением, радостью разрушения. Глаза ее брата ласкают меня, а глаза мужа выворачивают наизнанку, выпытывают подноготную: «Вы меня предали». Он смотрит на Жанну, экзальтированную, непрестанно бьющую бокалы. Мы танцуем. Я изнемогаю от сочувствия Жанне, я знаю, что она сейчас пытается сломать свою тюрьму, но боюсь, что не князь Мареб сможет помочь ей в этом. Грузинский князь остался в одиночестве на полу, он исполняет народную пляску, дикий казак, испускающий первобытные воинственные вопли. Вот таким его и можно представить: в папахе, верхом, с саблей в руках. Я тут же вспомнила, как дети Жанны объясняли какому-то гостю, почему мама часто уходит из дому: «Папа очень скучный. Он все время читает газеты».
Мы остались одни в ночном клубе. Уже третий час ночи, музыканты устали, но Жанна все требует: «Грузинский танец! Румбу! Вальс! Еще шампанского!» При вспышках подносимых к сигаретам спичек можно разглядеть глаза. Пьяные глаза Жанны; глаза князя, тяжелый, апатичный взгляд, сейчас в нем нет даже обычной, прячущейся, как огонь под сучьями, затаенной мечты о love-making [73]; настороженный взгляд мужа Жанны; усмешливые глаза ее брата. Я сижу как раз между ними, Жанной и ее братом, и ощущаю единство их настроений, синхрон всех их движений, их гордыни, претензий, заносчивости. И когда он говорит ей «Возьми любовника», а она подталкивает меня в его объятия, я понимаю, что мы всего лишь дублеры, князь и я. Глаза, подобные полным, пенящимся бокалам. Любовь с другими — это просто вылазка, необходимая, чтобы отвлечь внимание от их неразрываемого детского брака. Без прикосновений, без причудливых промискуитет жестов. Они соединились давным-давно, еще в их детской, в ребячьих играх и ритуалах, как «Трудные дети» Кокто[74].
Генри пишет мне: «Вчера я купил тебе «А Rebours»[75] и почти сразу же со мной приключился жестокий приступ совестливости. А что я когда-нибудь покупал тебе? Почему, получив тот чек от Конасона, я его не обналичил и не подарил тебе что-нибудь? Я всегда думаю о себе. Возможно, я и в самом деле, как утверждает Джун, самый большой эгоист на свете. Сам удивлен своим себялюбием. Когда покупаю книгу, я чувствую себя червяком. Маленьким таким червячочком. Я мог бы скупить всю книжную лавку и вручить тебе, и все равно это было бы пустяком…»
Рассказ Анаис под таким названием был впервые опубликован в 1941 году в журнале «Диоген» и дал впоследствии имя сборнику ее рассказов. Важный, стало быть, для автора рассказ, большое наверняка впечатление произвела на Анаис женщина, явившаяся ее прототипом. Это была французская аристократка, ставшая впоследствии известной писательницей, Луиза де Вильморен (1902–1969). К моменту знакомства с Анаис эта высокая красивая блондинка, успевшая побывать невестой Сент-Экзюпери, женой венгерского графа Пальфи, оставившего ей роскошный замок, была замужем за одним из клиентов банка, где работал Хьюго Гилер, Генри Хантом. Чуть ли не при первом их разговоре Луиза рассказала своей новой знакомой, что ее страстная любовь к братьям мешала серьезным отношениям с другими мужчинами и приводила к разрывам. Анаис была в восхищении от самой Луизы, от аристократизма ее семьи (Вильморены считали себя потомками Жанны д'Арк), от замка, в котором та обитала, от ее сложных душевных переживаний. Именно эти переживания легли в основу рассказа «Под стеклянным колоколом». Луиза де Вильморен под именем Изолины появляется и в повести «Дом инцеста».
Анаис готовила свой дневник к изданию еще при жизни Луизы де Вильморен и потому в дневнике не решилась описать ее под настоящим именем.
Февраль, 1933
Мне надо жить только в состоянии экстаза, упоения полнотой жизни. Малые дозы, скромные любовные истории, полутени меня не трогают. Я люблю чрезмерность. Письма, которые оттягивают сумку почтальона, книги, вырывающиеся из-под своих обложек, сексуальность такого накала, что взрываются термометры. Сознаю, что я превращаюсь в Джун.
Альенди разговаривает со мной об изысканиях, которыми я могу для него заняться в Национальной библиотеке. Но говорит: «Вы на все смотрите глазами поэта». И я не знаю, упрек ли это. А еще он говорит: «Вы напоминаете мне Антонена Арто. Только он настолько переполнен яростью, что я не могу ему ничем помочь».
Итак, человек, ставший волшебником лишь наполовину, приезжает к нам в четверг вечером. Я не могла, или не хотела, вообразить себе, что он берет такси, едет на вокзал Сен-Лазар, покупает в кассе билет, выходит на маленькой убогой станции, как самый обыкновенный человек. Я сказала ему, что одна приятельница одолжила мне автомобиль с шофером и он может добраться прямо от своего дома к моему, как по волшебству. По моим рассказам, он был в восхищении от графини Люси, вот я и выдумала, что автомобиль предоставила она. Мне хотелось устроить путешествие, подобное путешествию из «Странника», в дом в лесу, где все еще продолжается маскарад. Почти все свое месячное содержание я потратила на то, чтобы нанять на весь вечер автомобиль.
Альенди приехал. И дом и сад привели его в восхищение. Сидели мы внизу, у огня в маленькой гостиной.
Он казался чужим среди подступивших к нему плотских, эмоциональных красок. Прыгающие блики огня озаряли камин, который я отыскала в «Декоративном искусстве» — сделанный из марокканской мозаики, интенсивно голубой с редкими вкраплениями золота. Альенди восхищался этой, как ему казалось, экзотикой. Отсветы огня играли на стенах, окрашенных в цвет персика, на темном дереве, на бутылках испанских вин.
За двести лет своего существования дом приобрел вид удобно вросшего в почву. Это не было иллюзией. Все было прочно, основательно, и только в угловых стыках потолка и стен была видна кривизна. Этот наклон потолка был особенно заметен в спальне, из-за этого наклонные рамы окон создавали впечатление, что за ними откроется вид на море.
Альенди был поражен цельностью и солидностью окружающей обстановки, фоном, что я создала для себя: вне ее я производила впечатление эфемерного, готового вот-вот исчезнуть существа, у которого нет никакого прочного пристанища.
Дом заставил его взглянуть на меня, как на обычное человеческое создание.
— В восемнадцать лет, — признался он мне, — я хотел покончить с собой. Мать привила мне искаженный взгляд на женщин.
Точно так же, на примере моего отца, я стала считать всех мужчин неспособными к подлинной любви, ненадежными эгоистами.
И, проверяя точность этого образа, все время искала людей, соответствующих ему, подкрепляющих это утверждение — или, если угодно, это обобщение.
Но как чудесно узнать и совсем других!
Когда Альенди говорит: «Я сухой и мрачный человек», я вижу лишенного всякого блеска, погруженного в себя, закрытого человека, так и не сумевшего выбраться из-под материнского гнета.
Но нет человека, который родился бы без света и пламени в душе. Просто происходит какое-нибудь событие, появляется какая-нибудь личность, и пламя это слабеет и гаснет. А меня всегда искушала возможность воскресить таких людей моим светом и радостью.
Когда я, по русскому обычаю, била бокалы в ночном клубе, когда мое подсознание рвалось