следовательно, не могут хорошо узнать, и тогда вы тут же делаете вывод, что они не в силах понять вас и полюбить. А вот на тех немногих, с которыми вы чувствуете общность, вы щедро изливаете свое преклонение. Вот с этим и надо покончить. В любви тоже кто-то должен уступить, ослабить свою любовь. Вы соперничества не допускаете. Чем более широко и открыто, без всякой исключительности вы любите, тем скорее вы обретете некую мистическую цельность, тем богаче будет ваше восприятие любви, менее индивидуалистской, более универсальной любви.
Я начала понимать. Чувствовала, как спадает напряжение, утихает боль. Доктор Альенди всегда отвечает на искренность искренностью. Он говорит мне, что я сдерживаю ревность, раздражение, обращая их на себя. Конечно, я демонстрирую умение владеть собою. А мне надо, говорит он, избавляться от этих чувств, не подавляя их в себе, а проявляя их. Он говорит, что я упражняюсь в фальшивом великодушии, стараюсь выглядеть обходительной и приятной, заставляю себя быть терпимой и снисходительной. «На время, хотя бы на этот раз, перестаньте прятать свое негодование, выказывайте его. И если хотите отомстить кому-нибудь — мстите.
Вот они, жуткие последствия такого совета. Я нахожу теперь в себе тысячи поводов возмущаться Генри: легкостью, с которой он соглашается на все мои жертвы, его стремлением не принимать никакой критики, возражать всему, что бы ни было ему сказано, его настороженностью по отношению к интеллектуальным женщинам, его страстью к людям обыкновенным, к простонародью, его безосновательными приступами раздражения и больше всего его полной незаинтересованностью в попытках разобраться в других людях и себе самом. Что он вбил себе в голову, за то он и держится.
Доктор Альенди говорит, что это замечательно — обратить гнев и раздражение не на других, а на себя; верное средство не приносить никому вреда. Но этим мы всего лишь откладываем более честное решение. Я хотела очистить свою натуру от всего неблагородного и некрасивого. Но у доктора Альенди другой способ. Он заключается в том, чтобы встать лицом к лицу со всем, что вас раздражает, злит, тревожит, со всеми подобными мыслями и чувствами, с ревностью, недоброжелательством, отвращением, и найти их причины, докопаться до их корней и именно на них и воздействовать.
Все размышляю о Дэвиде Лоуренсе, таком колючем, ожесточившемся, нервном. Это он подготовил меня к Генри, к беспричинной его раздражительности, к непостоянству его взглядов. О Генри можно сказать словами Генри Джеймса о Мопассане:
«Он попросту обошел молчанием рефлектирующую, мыслящую сторону своих мужчин и женщин, ту часть, которая руководит поведением и создает характер… Он вперяет холодный взгляд в ограниченные области человеческой жизни, как правило в безобразное, мрачное, убогое, омерзительное, берет частичку этого и выжимает из нее либо гримасу боли, либо струйки крови. Иногда гримаса получается забавной, иногда за ней обнаруживается чудовищная рана… Месье де Мопассан рассматривает жизнь как ужасное, мерзкое дело, в котором порой проглядывает нечто комическое…»
Я очень чувствую иногда, что моя дружба с Генри не только наше личное дело; это еще и символ дружбы между Францией и Америкой, между аристократией и простыми людьми, между цивилизованным человеком и дикарем. Человек завтрашнего дня придет из того слоя, который отрицает цивилизацию. Что сотворит это средоточие ярости и горечи?
От этой ярости и горечи мне и приходится защищать Джун. Генри собрался отослать ей уничтожающее письмо, сущий обвинительный акт, и в этот момент я подсунула ему документальное оправдание и объяснение всех ее поступков. Это была книга о поведении наркоманов:
«Их разговор отличается многословием, блеском и остротой при отсутствии глубокого проникновения в суть дела и может затрагивать темы, которых нормальные люди предпочитают не касаться. Манера говорить показывает их возбужденность, которая может принимать и другие формы. У творческих людей, например, увеличивается сила воображения.
Боязнь и отвращение к дневному свету.
Беспокойность. Неумение сосредоточиться на чем-либо надолго. Необходимость постоянного движения.
Сверхчувственность. Склонность к извращениям.
Отсутствие моральных ограничений.
Наркоманы часто обуреваемы страхом перед полицией, им всюду мерещатся полицейские происки (рассказ Джун о полицейском, донимавшем ее, когда она сидела в такси).
Наркотики создают иллюзию укуса насекомых — употребление наркотиков само по себе вызывает зуд кожи, принимаемый за укусы насекомых (расчесывание носа, сухость губ).
Наркомания приводит к туберкулезу, эпилепсии, самоубийствам».
У Джун налицо многие из этих симптомов.
Генри был ошеломлен. Джун так часто возвращалась к теме наркотиков, что напоминала преступника, который возвращается к месту преступления. Ей, видимо, было необходимо говорить о них и упорно отрицать свое к ним пристрастие (ну, может, два-три раза попробовала и все — единственное, в чем она позволяла себе признаться). Генри стал все складывать по кусочкам и… Мне стало страшно, когда я увидела его отчаяние.
— Мы, возможно, несправедливы к ней. Ты знаешь, неврозы дают схожие симптомы, — сказала я и добавила: — А если это и правда, надо ее жалеть, а не набрасываться на нее.
Но Генри твердит, что наркотики страшно разрушают человеческую личность и делают невозможными нормальные взаимоотношения. И мне снова стало жаль его, когда он сказал, что, припомнив какие-то моменты, связанные с любовью Джун, он понял, что она его по-настоящему не любит.
— Она, — сказала я, — любит тебя по-своему, ее любовь жестока и капризна, но это сильное чувство.
— Себя она любит сильнее, — вот что ответил мне Генри.
Говорим с Генри о жизни писателя. Как замирает в нем жизнь, когда он принимается за работу; он не то чтобы в спячку впадает, а просто умирает как человек. И действительно, когда Генри глубоко погружен в свою книгу, он производит впечатление зомби, человека, чья душа покинула тело. Но это смерть временная, и она, в свою очередь, работой пробуждает новую, обогащенную жизнь; выработка энергии приостанавливается, чтобы воспрянуть с новой силой.
Но за то, чтобы быть сильным во время творческого труда, Генри расплачивается последующей колоссальной расслабленностью. Думаю, что это так, потому что я сама, встав из-за письменного стола, чувствую, что осталась без сил.
На всяком сборище он старается пробыть до конца, когда остаются одни подонки. Я предпочитаю уйти до того, как начнется безобразие. Он хочет выхлебать все до дна. Я хочу сохранить иллюзии.
Что-то я в нем затронула, но станет ли он писать иначе?
Жизнь его с Джун предстает теперь как дикие метеоритные зигзаги, сравнимые с моими побегами от моего подлинного «я».
Если бы можно было писать одновременно на всех уровнях, на которых идет наша жизнь, — сразу и обо всем! Всю правду! Генри близок к этому, а я не могу избавиться от порока приукрашивания.
Помимо прочтения Лоуренса есть еще одно обстоятельство, подготовившее меня к трущобному языку Генри, к его плотоядным раблезианским пассажам. Это словечки моего отца, когда он находился в мужской компании или был выведен из себя. Испанские мужчины не стесняются грязных ругательств, но, разумеется, только не в присутствии женщин. На любом социальном уровне, независимо от образования и воспитания. Мать моя была в отчаянии от этого и старалась всеми силами, чтобы до наших ушей ничего не долетало. Она признавала, что это — нестираемая черта испанцев. Однако поразительно все-таки, что мой отец, тонкий рафинированный человек, ругался почище пьяного извозчика.
Буря разыгралась вчера вечером, когда мы сидели в кафе. Мраморные градины, яростное море деревьев…
Я прочитала один из немногих понятных мне пассажей Шпенглера. Это там, где он говорит об отношении между архитектурой и национальным характером. Как дома на Востоке раскрывают эмоциональную сторону людей. Никаких окон наружу, все выходят во внутренний дворик, частная жизнь — тайна. И все комнаты связаны этим внутренним двориком. Богатства скрыты. Мысли скрыты.