распахнуты, и улица проникает в ресторан. В этом вине, как в океане афродизиаков, купаются все: Генри, Фред, улица, мир и студенты, готовящиеся к Балу Четырех Искусств. Улица наводнена египтянами, увешанными варварскими побрякушками, вроде бы единственной их одеждой. Их кожа окрашена золотистым загаром. Они вываливаются из автобусов и такси. Заполняют кафе. Наливают себе вина из нашего графина, из других графинов, воруют с тарелки свиную отбивную, жареную картошку, хохочут и следуют далее своей дорогой.
Генри пьян. Предается воспоминаниям. «Однажды как раз в день своей получки Фред потащил меня в кабаре. Мы там танцевали и подцепили двух девочек, привели их в Клиши. Сидели на кухне, закусывали, и они решили, что пора договориться. Заломили такую цену, что я хотел их отпустить подобру-поздорову, но Фред согласился, и они остались. Одна была акробатическая танцовщица и показала нам несколько своих трюков голышом, в одних туфлях».
Веселый гам и хохот студентов. Хотят затащить меня к себе: «Мы ее Клеопатрой нарядим. Она же вылитая Клеопатра! Ты только посмотри на ее нос!» Я вцепилась в свой стул, бутылки повалились, они сцапали одну. Нам пришлось продираться сквозь толпу.
— Вот, например, Полетта, — говорит Генри. — Они с Фредом спелись. Не знаю, чем это может кончиться. Она, по-моему, куда моложе, чем говорит; к тому же еще девственница. Втемяшила Фреду, что проститутка. Она сбежала из дому. Мы боимся, что у Фреда могут быть неприятности, если родители ее отыщут. Он оставляет ее на меня, пока сидит на работе. Я вожу ее в кино, но, честно говоря, она мне надоела. Нам совершенно не о чем говорить друг с другом. Ты знаешь, она ревнует к тому, что Фред о тебе пишет. Подумаешь, королева…
Все это Генри рассказал, пока Фред ходил встречать Полетту. Полетта худая, невзрачная, вид у нее напуганный.
Генри может воровать бритвенные лезвия, может не вернуть таксисту сдачу, отданную тем по ошибке, может предательски обойтись в своих писаниях с Джун и своими лучшими друзьями, но я-то знаю и совсем другого, совсем отличного от этого Генри, который в один прекрасный день может отречься от самого себя. Он показывает миру свою сторону, написанную резкими, грубыми мазками, а та сторона, которую знаю я, больше похожа на акварель. Он — сплошное противоречие.
— С дневником можно покончить, — вдруг заявляет он.
— Да зачем же? — удивляюсь я. — Я боюсь забвения. Не хочу ничего забывать.
— Это мой Золотой век между двумя войнами, — говорит он.
Я разговаривала в манере, напоминавшей манеру Джун, и Генри нашел это вычурным, но интересным. Мне ничего бы не стоило остановиться и все упростить для него, но я предпочла придерживаться в разговоре той легкой хмельной несуразности, которая казалась мне теперь такой приятной и успокаивающей. Генри испытывал то же самое, когда, написав однажды какой-то кусочек письма ко мне, вдруг увидел, что из этого кусочка может получиться превосходное предисловие к чему-либо путному и серьезному. Нас обоих немного настораживает эта наша двойственность, и лишь временами мы позволяем себе впасть в состояние полной отрешенности. И это оттого, что нас обоих притягивает безумие таких поэтов, как Рембо, Тристан Тцара, дадаисты, Бретон. Свободная импровизационность сюрреалиста ломает искусственный порядок и симметрию сознательного творчества. Хаос плодоносен. Как трудно быть искренним, когда каждое мгновение нужно выбирать между пятью или шестью душами. Быть искренним — с кем, быть в мире — с кем из них? — как спросил меня однажды доктор Альенди.
Я начала понимать, что мои костюмы были щитом для меня. Вспомнила, как однажды Генри хотел потащить меня на Монпарнас, а на мне было совсем простенькое платьице, и я почувствовала, что в таком наряде не смогу смело смотреть в глаза его друзьям. Я потеряла свой правильный ритм. Но что такое — мой правильный ритм? Такой вопрос оказался для доктора Альенди чересчур прямым, он сказал, что может дать только косвенный ответ. Ему ясно, что я по сути своей бесхитростна и обаятельна, женственна и мягка. Все остальное — литературщина, умничанье, воображение. Будь я и в самом деле холодно-бесчувственна, я бы не выказывала при каждом подходящем случае столько жалости, сочувствия и доброты. Вообще в том, что играешь какую-то роль, нет ничего страшного, лишь бы не относиться к этому всерьез. А я слишком часто искренне вживаюсь в роль и иду до конца.
Он спросил, где я чувствовала себя наиболее счастливой. Полностью, абсолютно счастливой.
Я ответила, что это было в Швейцарии, на природе, где я обходилась без косметики, без экстравагантных нарядов, отказавшись ломать комедию и играть роль.
— Видите, — сказал доктор Альенди, — вы хотите нравиться, хотите быть любимой и ради этого принимаете позы. Даже ваш интерес к извращению — тоже поза. Вам недостает веры в ваши глубинные ценности, вы придаете слишком большую цену внешнему.
Вот тут-то я и заартачилась. Если психоанализ собирается лишить меня всех моих аксессуаров, костюмов, украшений, аромата, всех моих приправ, всех моих особенностей, что же мне останется тогда?
Июль, 1932
Ожидаю в приемной доктора Альенди. Свет, проникающий ко мне сквозь зеленые стекла оранжереи, окрашивает все в цвет подводного царства. Шныряют кошки. Удивительно, что они не пытаются поохотиться на золотых рыбок в бассейне. Я слушаю, как журчит вода в скульптурно-изваянном фонтанчике посреди бассейна. И слышу в кабинете доктора Альенди за плотным китайским занавесом женский голос. Я ревную. Меня раздражает, что там смеются. И, кажется, смеются чаще, чем смеемся мы, когда я сижу в том кабинете. В первый раз он так надолго задерживается. А ведь я приготовила ему такой лирический сон и в первый раз позволила себе подумать о нем с нежностью. Наверное, не надо ему этот сон пересказывать. Это отдаст меня в его руки, подчинит меня ему, тогда как он… Но вот он возникает в дверях кабинета, и все мои сомнения исчезают. Я рассказываю сон.
Мне снилось, что мы сидим лицом к лицу в его кабинете. Он держит мои руки в своих. Сидит и разговаривает со мною, забыв обо всех других пациентах. Полностью поглощен мною. И между нами дух невероятной близости.
Я доверяю ему полностью. И не боюсь никакого соперничества, потому что верю, что он от меня в восхищении. А вот это, говорит он, шаг вперед. Несколькими месяцами прежде я бы уступила сопернице. А сегодня я посвящаю его в мой сон, приснившийся после того, как он в прошлый раз показал, что прекрасно меня понимает!
Но все-таки странно, что сегодня он впервые так задержался. И тут он обращается к идее судьбы: «То, о чем мы со страхом думаем, боимся, как бы это не случилось, непременно случается». Я всегда боялась оказаться покинутой или хотя бы незамеченной, и вот это и произошло…
Он явно радуется сердечности, установившейся между нами. Но показывает мне, как выдает меня мой сон: я чувствую себя более счастливой оттого, что он ради меня пренебрег другими пациентами, все внимание обратил на меня, и вот именно это я ценю выше, чем его внимание само по себе.
Анаис: — Странно, что как раз сегодня я собиралась спросить вас, почему так мало людей, которыми я увлечена. Почему мои привязанности касаются лишь единиц? Я не могу распахнуть объятия так широко, как это получается, скажем, у Генри.
Д-р Альенди: — Да, именно так, и это дурной знак. Вы не можете довериться многим, они вас,