— Меня зовут Луиза, я буду здесь работать.
У Чезаре отвисла челюсть. Он был настолько потрясен, что не смог даже сдвинуться с места, а «Луиза» тем временем прошла на кухню, помахав рукой улыбающемуся Золтану.
Голуби вихрем взлетели с купола собора, услышав истошный вопль Марии. Она выбежала из кухни с наброшенным на голову фартуком, и понеслась по залу, натыкаясь на столы и голося на ходу.
Один лишь Беппо сохранил полное спокойствие.
— Я всегда это знал, — сказал он. — Удивительно, что вы не знали. — Он прошел на кухню и поприветствовал Луизу: — Здравствуй, сестрица! Я тебя люблю.
Теперь давайте уйдем из «Золотого ангела», пройдем известным маршрутом и заглянем в кабинет доброго Тибо Кровича. Мы застанем его в той же позе, что и в первый день знакомства: он лежит на полу и смотрит в щель под дверью, надеясь увидеть кусочек Агаты Стопак.
А потом, увидев, как она проходит мимо двери, посмотрев любящим взглядом на ее маленькие пальчики с накрашенными розовым лаком ногтями, убедившись, что она села за стол и исчезла из поля видимости, мэр Крович приступает к работе.
Этот день начался так же, как и все остальные, — с отряхивания костюма и с вздоха. Потом добрый мэр Крович сел за стол и вздохнул еще раз. Вздохи были для Тибо прогрессом. Теперь он только вздыхал. Он больше не был жертвой беспомощных тихих рыданий. Тибо приспособился — как потерявший одну лапу пес приспосабливается худо-бедно бегать на трех и не забывает опереться о фонарный столб, прежде чем пописать. Внезапные приступы плача его больше не одолевали. Он обнаружил, что ему больше не надо оставлять Агате записки с распоряжениями — он мог обратиться к ней сам, и его голос при этом оставался спокойным и ровным. Он мог даже смотреть ей в лицо — пока она не поднимала на него свои бездонные черные глаза. И все же, подобно трехногому псу, Тибо был калекой. Какая-то часть его души была ампутирована и никак не могла отрасти заново.
Это была слабость. Он корил себя за нее. Он возлагал вину за нее на Агату. Себя же он корил, поскольку, несмотря на все твердые обещания стать счастливым к Новому Году, или полностью прийти в себя ко дню рождения, или позабыть обо всем в сентябре, «потому что в сентябре будет два года, а двух лет более чем достаточно», он по-прежнему продолжал ее любить. И ненавидел себя за это. Смешно, в самом деле: два года оплакивать то, что продолжалось всего несколько месяцев и закончилось через пару часов после того, как он понял, что происходит. Впрочем, говорил он себе, тогда не стоило бы ценить и саму жизнь, ибо она быстротечна. Ребенок, умерший в колыбели, ребенок, рожденный мертвым, — все же ребенок, о нем скорбят и помнят его. А это была все-таки любовь, пусть и продлившаяся так недолго.
Итак, маятник качнулся назад, и теперь Тибо гордился своей верной, крепкой любовью и рассматривал ее как доказательство своего благородства и вероломства Агаты. Это она виновата в том, что он никак не может излечиться, она виновата в том, что он изо дня в день должен выносить пытку ее красотой, ее ароматом, ее глубокими, темными, печальными глазами.
За все эти три года он ни разу не сказал ей о своей боли, ни разу не намекнул, что страдает, ни разу ни в чем не упрекнул ее — и при этом в глубине души понимал, что это ежедневное проявление любви Агата принимает за безразличие. Его ранило, что она не замечает того, что он для нее делает, но тем слаще становилась его жертва. Иногда он, впрочем, замечал, что упивается ее холодностью. Тогда он обхватывал голову руками и бормотал про себя: «Жалкий тип!» Ибо жалок человек, набравшийся мужества молчать о том, о чем три года назад боялся заговорить, пока не стало слишком поздно.
Тибо одолевали обычные фантазии отвергнутых поклонников. Он представлял, что умер, однако все- таки способен с горькой радостью видеть, как Агата льет на его могиле слезы раскаяния. Он снова и снова рисовал в воображении день, когда она вдруг одумается и постучит в его дверь, будет умолять о прощении, признает, что ошибалась, назовет его хозяином своего сердца. А потом — радостный, благословенный момент, когда он сможет осушить поцелуями ее слезы, сжать ее в объятиях и отнести на кровать. Но даже три года спустя Тибо еще задумался бы, не поддаться ли сладостному искушению просто захлопнуть дверь у нее перед носом.
Однако Агата и не думала раскаиваться. Она ни разу не попросила прощения и ни разу не сказала ни единого слова участия, хотя Тибо и был уверен, что порой читает в ее глазах нечто вроде болезненного сочувствия. Это был ее дар ему, ведь на самом деле ей хотелось приласкать его и утешить. Но она оставалась отстраненной и холодной, потому что надеялась, что это его излечит. Вот что она делала ради него, а он принимал это за жестокость.
Но это не было жестокостью. Агата не была способна на жестокость. Она полагала, что это проявление вежливости. Она предлагала ему тот же самый удобный и надежный покров секретности, который набросила на свою собственную жизнь.
Агата никогда и никому (и в первую очередь Тибо) ни слова не говорила о своей жизни за пределами Ратуши. Она никогда не упоминала о квартире на Приканальной улице, никогда не рассказывала о Гекторе и о том, что он делал, ни разу не обмолвилась об очередной картине, которую он бросил, не закончив, или о том, что он никак не приступит к новой, потому что для этого нужно вдохновение, а заниматься искусством — вовсе не то же самое, что класть кирпичи или разносить бутылки с молоком. Когда Гектор находил работу, она никому об этом не сообщала. Она молчала, когда он тратил все деньги — и свои, и ее. Молчала, когда он снова терял работу — а он терял ее постоянно. Она никогда не признавалась (в особенности себе самой) в том, что уже очень давно в ее груди поселилось грызущее разочарование — обычно оно вело себя тихо, но иногда показывало зубы и превращалось в нечто вроде страха. Она никогда не говорила о тех ночах, днях и снова ночах, когда она не вылезала из постели даже чтобы приготовить что-нибудь поесть, чтобы не потерять ни мгновения, которое можно провести с ним. Она никогда не говорила об этом — тем более с Тибо. Она была молчалива, спокойна и сдержанна. Так она защищала себя — и из вежливости предлагала ту же защиту Тибо. Она никогда ни о чем его не спрашивала и делала вид, что ни о чем не знает, холодная, прекрасная и твердая, как мрамор.
В то утро, когда она постучала в дверь Тибо, она была особенно прекрасна.
— Входите, госпожа Стопак, — сказал он.
Она вошла, окруженная ароматами «Таити» и отзвуками далекого ангельского хора, и когда она заговорила, Тибо постарался сконцентрировать внимание на маленькой родинке над ее верхней губой, которая была словно точкой в длинном рассказе о ее великолепии. Но это не помогло. Его голову заполонил сонм образов. Агата обедает с ним — как давно это было. Агата голая. Агата у фонтана. Две улитки с тигровыми полосками на раковинах, которых он встретил однажды по дороге к маяку, — они ползли, выбиваясь из сил, от одного островка травы к другому, который не могли ни увидеть, ни представить, ползли через бесконечный пыльный океан зазубренного гравия и переползли его уже на три четверти, когда он поднял их и перенес к месту назначения. Агата голая. Агата, идущая по Замковой улице. Агата голая. Ее запах, ее звук, она прижимается к нему у ворот парка. Агата голая. И зачем? К чему все это? Что более бессмысленно: две улитки на дороге или жизнь без Агаты? И какое это имеет значение?
— Утренняя почта, — сказала Агата и аккуратно положила на стол кожаную папку.
— Спасибо, — сказал Тибо. Сказал он это автоматически, не сознавая, что говорит, и в суде под присягой, в присутствии адвоката Гильома, он поостерегся бы утверждать, что произнес это слово. «Просто закрой глаза и подумай о чем-нибудь хорошем», — сказал он себе. Но это не сработало. Его глаза были открыты. «Смерть — это тоже приключение!» — одна глупая мысль следовала за другой. Черт бы побрал предыдущее поколение членов Библиотечного комитета! Если бы они не догадались приобрести «Питера Пэна», он не прочитал бы его, и тогда, может быть, сейчас его жизнь была бы лучше. А может, и нет.
— Ничего особенного нет, — сказала Агата.
— Да.
— Я имею в виду, в почте.
— Да, я понял.
— Не знаю, собирались ли вы…
— Да, собирался. — Его раздражало, что даже сейчас они могли читать мысли друг друга, заканчивать начатые другим фразы.
— Хорошо. Конечно. Извините. — Агата положила на стол вторую папку. — Расписание сегодняшних мероприятий. Заседание Планового комитета — в одиннадцать. Обеденное время свободно.
«Оно всегда свободно», — подумал Тибо.