что они потеряли уже Европу?
— Кто потерял? — испугалась я.
— Католики. Европа уплыла из-под них, и они остались кучкой стоять на маленьком островке. Европа больше не желает их слушать, не желает их знать. Она говорит: вы — такие же, как я, — так почему я должна слушать вас? Что знаете вы, чего бы не знала я? Что есть такого у вас, чего бы не было с избытком и у меня? И если я сейчас начну вас гнать, кто из вас прольет за Своего Бога кровь? Так где же ваша любовь? Где же ваша жертва? Кто из вас положит душу свою за ближнего? А какая любовь без жертвы? Так говорит Европа.
А католики разводят руками: но мы ведь так хотели понравиться тебе, слиться с тобой, тебе угодить, заслужить твою похвалу... А в Православии все не так.
— А как?
— В Православии земля должна преобразиться в небо, моя Уситва должна вознестись, как Илья-пророк... Мымрики, посыпав голову пеплом, — просиять, как Небесное Царство. А Троицк — предстать как собрание херувимов.
Он вдруг замолчал, почувствовав, что говорит со страстью. Потом прибавил, уже совсем спокойно, совсем тихо:
— Конечно, и среди католиков есть прекрасные, самоотверженные люди. Но я говорю о самом принципе, о самом устроении... Поэтому — это я уже продолжаю свою проповедь, предупредил Габриэль, — главный вопрос Бога к человеку: «Любишь ли ты Меня? Любишь ли ты Меня больше, нежели они, другие?» Потому что — если любишь, ты уже со Мною. Уже ничто не отлучит тебя от любви Моей: мы с тобой едины и потому ты тоже стал Богом.
Снова замолчал, сдерживая волнение. И снова заговорил:
— Да, ничто не отлучит — ни скорбь, ни теснота, ни комфорт, ни гонение, ни благоденствие, ни голод, ни пир, ни нагота, ни убранство. Потому что ты пребываешь во Мне, и Я — в тебе. Это, собственно, и есть жизнь, и нет никакой подлинной жизни, кроме этой, кроме любви... Все прочее — ад, смерть, тление, позор, вонь, деревенский сортир.
Такой словесный гибрид у него получился — «сортир villageois». К тому же по-французски его мысль звучала очень легковесно: «Dieu est Amour». Это в сочетании с гранеными стаканами, початой бутылкой, кривой лавкой и ржавым ножом тянуло на обычный русский застольный разговор.
— И что, ты здесь, в Уситве, — полюбил всех? Они хорошо приняли тебя?
Он махнул рукой:
— Это все равно, как они приняли, это все не то, не о том... Но я — да, полюбил. Иначе зачем я здесь? Зачем Бог меня сюда посылал? Зачем доверил мне их? Или так — доверил, а я их не люблю... Он любит, а я говорю — фи, я не люблю. Кто я? Разбойник и вор. Но я — полюбил! Каждую большую и маленькую бабулья, каждый дедок (это звучало совсем по-французски: dedoc) здесь полюбил, Бобыля, Мымрики, Лев Толстой, всю народность, которая называет себя mordva. Потому что понял, как всех любит Бог. Как же я могу не любить того, кого любит Он?
Меж тем — там, за окнами избы, начинало что-то твориться, происходить, послышался рев безумной машины с оторванным глушителем, визг тормозов, мельканье огней, крики людей... Я плеснула нам еще по глоточку, но он сказал:
— А как же проповедь? Ты лучше переводи и записывай. Давай сначала. Бог нас любит, как никогда никого никто. Да, именно так! Потому что именно нам Он благоволил дать Царство, украсить венцом, заколоть тельца упитанного...
Ну это уж было слишком!
— Не замай! — послышалось с улицы.
— Стоп, стоп, стоп, — сказала я, — так не пойдет. Так проповеди не пишут. Во-первых, ни твой дедок, ни твоя бабулья ничего не поймут. А во-вторых, если и поймут, как ты говоришь, душой, то сами испугаются — венец, телец... «Эх, куда загнул!» — подумает бабулья, не поверит. Нет, ты убеди ее чем-нибудь из ее жизни, из ее обихода. Ну вот, например, любит она своего драчливого петуха, гогочущего гуся...
Хотела еще сказать — грязного порося...
Но мне не дали довести до конца эту наглядную, но сомнительную аналогию, — в избу ворвался низенький лохматый мужик с небольшим горбом. «Бобыль, хозяин», — шепнул мне Габриэль.
— Наполеон, — закричал тот — посмотри, что там твои христиане творят!
— Что случиль? — вскочил