По ночам, читая за занавеской Псалтирь, он особенно остро чувствовал, что все здесь сказано исключительно про его заброшенное Бог весть куда одиночество, про эту пронзительную богооставленность маленького Поля Делакруа. Но и про великую любовь Божию, поднимающую свое творение из самых бездн, из роковых теснин и возносящую его к самому Престолу Господа Сил.
Здесь, за ситцевой засаленной занавеской, в утлой темной хате он всем сердцем чувствовал присутствие Самого, в умилении взирая на странный образ, привезенный им с Синая: лицо Христа на нем строго и асимметрично, и трагично, и одушевлено. Душа изнемогает, истончается перед Ним, делает самовластные радостные попытки его вместить. И, трепеща, отступает в смиренной немощи, ожидая Его, умоляя, чтобы Он Сам прикоснулся к ней... Он смотрит со властью: «Аз есмь Бог», но это власть великой любви...
С блаженным жаром в сердце лепетал Габриэль: «Возлюблю Тя, Господи, крепосте моя. Господь утверждение мое и прибежище мое, и Избавитель мой, Бог мой, Помощник мой, и уповаю на Него, Защититель мой, и рог спасения моего, и Заступник мой».
И все исчезало — и хатка, и занавеска, и даже сама Псалтирь. Оставались только душа и Бог. Душа, изнемогающая от любви, и Бог, любящий ее до смерти. Душа и Бог. А это, по присловью Афонских старцев, и есть монах.
Как-то я заехала к нему по пути в Преображенский скит. Отец Филипп узнал, что нашего француза отправили из монастыря в какую-то Уситву и отметил ее для меня кружком на карте, — иначе бы я не нашла. Мужик на бензоколонке, которая, по моим расчетам, была уже совсем рядом с этой Уситвой и возле которой начиналась развилка, ответил на мое «где?» весьма загадочно, как в волшебной сказке: «Ну если по той дороге поедешь, будешь блудить, а если по этой — за семь верст киселя хлебать».
...Был уже вечер, и по уситвенским улицам клубились сумеречные возду?хи, летали длинные дымки, в одном из дворов курились костерки — по ним я и нашла Габриэля. Он жег мусор, стоя с граблями посреди двора и глядя куда-то вдаль. Увидел мою машину, узнал, кинулся отворять ворота, благословил меня крестным знамением, спросил, словно перекликаясь с тем мужиком с бензоколонки:
— Ты как, не очень долго блудиль? Долго искаль? А у меня тут большой успех в русский язык, в народний речь.
Провел меня в избу, поставил на стол миску огурцов, нарезал большими ломтями хлеб, принес граненые стаканчики. Я вспомнила, что когда он жил у меня в Москве, то все недоумевал, почему это у нас чашки подают мокрыми. Теперь, должно быть, он оставил этот свой предрассудок, этот «цирлих-манирлих».
Я привезла ему от отца Филиппа бутылку французского вина и изрядный кусок козьего сыра: мол, утешься, друг! Рождественский монастырь ждет тебя не дождется. Мы выпили по стаканчику, и он рассказал мне и про отца Платона, и про французского генерала, и про Мымрики, и про Бобыля... Вздохнул, переходя на русский:
— Жизнь здесь очень суровий. Я венчаль жених и невеста, и вся Уситва пиль три дня, так что жених вдруг умираль. Я его отпел. И вся Уситва — скорбель. И тогда опять пиль два дня. А сейчас уже третий день. Опять пиль. Суровий жизнь!
И уже по-французски добавил:
— Проповедь хочу сказать. У меня уже все и приготовлено — здесь и здесь. — И он показал на свой лоб и на сердце. — А ты мне помоги все это по-русски сказать. Скумекаль? — вставил он вдруг между французских слов. — А то бабулья не поймет (baboulia ne comprendra pas).
Ну хорошо. Взяла я у него с полки словари, разложила, раскрыла тетрадь:
— Давай!
Он улыбнулся, начал что-то говорить, но почти сразу замахал руками: не то.
Тогда поднялся из-за стола, встал передо мной, как на амвоне, как на облаке, как на воздусех, даже крест иерейский надел, вновь улыбнулся, откашлялся, сделался вдруг серьезным и словно обо мне забыл:
— Как же любит человека Бог! А человек все не доверяет Ему, не верит в Его любовь.
Я добросовестно все это записала большими русскими буквами.
— Бог с самого начала учил человека любви. Можно сказать, что Он только и учил его — любви. Только любви. Одной любви. И Сам терпеливо ждал ее, ждал, когда человек, наконец, поймет, что это такое, когда он, наконец, полюбит...
— Помедленнее, — попросила я.