читальне и там бессильно валятся в мягкие клубные кресла, гуськом устремляются к почтовым ящикам, а потом собираются стайками и что-то горячо обсуждают. Я допущен в эту святая святых, допущен в качестве внештатного сотрудника с перспективой стать потом абсолютно штатным; во всяком случае, меня допускают сюда для того, чтобы я встретился с господином Цверингером. Этот не то что аккредитован, он — воплощение солидности, его все уважают, он встает мне навстречу, вздымаясь из своего угла в набитой битком или же пустующей в данный момент репортерской, как и положено — в подтяжках, с закатанными рукавами, лошадиные губы заранее недовольно вытянуты трубочкой, а глазки смотрят вполне дружелюбно; по красиво сбегающей вниз внутренней лестнице он препровождает меня в клубный зал, где свой бар, где кресла, пианино, шахматные столики, и где случаются заранее оговоренные, удачные рандеву, равно как и явно спотыкающиеся, вопиющие о подмоге. Ведь существуют корреспонденты желтой прессы — броских газетенок, где печатаются всякие сплетни и светская хроника. Они приглашают сюда дамочек, которые, по некоторым данным, могут стать со временем кинозвездочками средней руки. И вот эти дамочки сидят здесь в ожидании всемогущего господина, тесно сжав коленки, сидят слева или справа от нас на самом краешке клубного канапе и создают нам причудливое обрамление. А мы сидим, царственно развалясь, удобно откинувшись, в мягких креслах, образуя островок комфорта, холодно отрешившись от всяческой заразы, посреди Рима. И коллеги-журналисты подсаживаются к нам, и вот уже в который раз обсуждается политика Италии, и Gronchi[8], и сиюминутные мелкие делишки — и все это безапелляционным тоном гнуснейшей закулисной осведомленности, то есть — в высшей степени нелицеприятно. «Свалилось это отродье на мою больную голову, а я так простужен, так простужен», — примерно с таким настроем подходят они к делу. В кругу этих обитателей Вечного города по вызову, которые, имея под рукой пропуск на все случаи жизни, приучены во все совать свой нос и, побуждаемые своей профессией, вмешиваться во все и лезть всюду, где только можно, — и при этом они важно надувают щеки, грудь колесом, и уж это оружие пробивает любую броню, такого надутого петуха беспрепятственно пускают куда угодно: и вот они тащатся в обозе, несчастные доносчики, неизменная свита, маркитанты всех мировых кампаний, извечная группа сопровождения, всегда нос по ветру, если это будоражащий их души ветер перемен, и впадающие в спячку при наступлении безветрия, которое, собственно говоря, не имеет отношения к ним лично, ибо затишье случается, как правило, очень далеко, но все равно от него безвольно повисают их паруса; так вот, сидя в кругу этих людей, я понимал — для них всё это — мука мученическая. И я сижу среди них, в их кругу, греюсь, можно сказать, возле их походных костров, пью рюмку за рюмкой, а искры разлетаются в стороны, озаряя мое лицо — и мне так уютно. О Цверингер, моя икона, ходячий символ, состоящий из брюзгливо опущенных уголков рта и потяжек, кропотливо добывающий хлеб свой насущный в поте лица, незадачливый борец с насморком и герой сберкнижек — о, мой вождь и чичероне — твой пример для меня священен! О счастье, что мне дозволено было тебя отыскать, что ты подарил мне умиротворение бессрочной целеустремленности, предохранительные клапаны однозначного пути: что ты протянул мне щедрую указующую руку помощи!
Итак, начнем сию же минуту, читатели ждут, а со злободневностью вообще шутки плохи. Незамедлительно необходимо сообщить следующее:
«Расчленили Лаокоона. Виктор Матюр прошелся по Виа-Венето сначала туда, потом обратно. На почтамте Сан-Сильвестро привлекла чрезвычайное внимание группа гостей из дальних краев.
Поводом к реставрации могли послужить находки, сделанные в Сперлонга. Чернокожий человек весьма небольшого роста, с длинными волосами и с бородой, одетый по-европейски, но босиком, стоял вместе со своей женой-блондинкой и что-то выяснял у окошечка. Был прохладный дождливый день. Белокурая жена, в свитере с высоким воротом, держала на руках абсолютно голого коричневого младенца, который жизнерадостно сучил ножками. Что касается Матюра, который сошел с экрана и во плоти, то есть совершенно без всяких намерений, пробежался по улице туда и обратно, то это, скорей всего, был просто пропагандистский трюк. Репортеры не мешкали и подоспели как раз к тому моменту, когда он, сидя в дрожках, на глазах у всех приступил к бритью, полностью парализовав уличное движение.
К отреставрированному Лаокоону, которому удавалось на протяжении веков впечатляюще и без всяких помех гибнуть от змеи, в память об удачной операции, произведенной над ним, приделали сзади совершенно лишнюю руку. Что же касается загадочного происшествия на почтамте Сан-Сильвестро, то, согласно последним сообщениям в печати, речь идет о супругах Хакиме и Куну с Бермудских островов. Они потребовали, чтобы за них вступилась полиция, когда у знаменитого Фонтана-ди-Треви им захотелось бросить в воду не монетки, как это делают все, а свою восьмимесячную дочку Оони. В этом городе возможно все.
Весьма успешно здесь, в этом городе, произошло своеобразное разграничение. С одной стороны, город этот вздымается вам навстречу во всех своих многочисленных воплощениях, смело выброшенных на сей брег потоком истории, противостоя жизни своими каменными письменами и говорящими образами. С другой стороны, сама-то повседневная жизнь в нем начисто лишена историчности. Она пестра, беззаботна, торгашески легкомысленна. Что же это за сожительство такое, спрашиваю я, — с одной стороны, коммерческая импровизация со снобистским извлечением выгоды, а с другой — гулким эхом отзывающаяся вечность монумента? Соответствуют ли они друг другу: мелкотравчатый человеческий дух, где все на продажу — и невероятный театр камней над ним? Замечают ли эти миры друг друга, служит ли один обителью другому? Нет, никогда. Это две жизни, не замечающие одна другую. Вот громоздится необитаемая, не раз менявшая свой облик в ходе истории архитектура, а вот жилая теснота повседневной жизни людей, которым принадлежат здесь лишь их наряды, и больше ничего. Примирить эти противоположности может лишь мостик, перекинутый между ними метафизической живописью, и для Италии в этом — единственный истинный шанс. Так что придется выбирать: либо архитектура, либо люди — если ты хочешь проникнуть в суть этого города. И тут люди в душе своей делятся на любителей камня и любителей людей. Будучи любителем камня, должен сообщить следующее:
Здесь история закладывала камень за камнем, она же откладывала камни на потом. То языческий камень, то христианский, то еще какой-нибудь. Языческий мрамор. Неровными глыбами громоздится он повсюду, и формы этих глыб дают представление о внушительных или же изящных очертаниях прежних зданий как в общих чертах, так и в частностях. Нам видятся пространства храмов, базилик, лавок и форумов. Травой поросли они — и внутри, и снаружи. Рядом струятся кипарисы, и небо, синева которого совсем близко, как на глянцевых открытках, только руку протяни — заливает все пространство до самых подвальных зияющих ям. И непременные спутницы руин — кошки. Стоит лишь раз испытать испуг, когда ты, застыв на месте, оглядываешь бескрайний ряд каменных руин, которые улыбаются тебе своими обломками и зияющими проломами, руин, заботливо обихоженных, сбрызнутых радужными струями воды из поливальных машин, — и вдруг обнаруживаешь громко цокающего рысака, везущего дрожки. Становится страшно, а вдруг от этого каменного стука ноги рысака расколются на бесчисленные каменные осколки. Нет, кошки к руинам, пожалуй, подходят больше.
Здесь камень неизбывен. Четыре сотни храмов по меньшей мере, не говоря уже о стенах, арках, домах. Фасады стыдливые и фасады торжествующие, и фасады жизнерадостно-умиротворенные. Фасады в виде креста и фасады с треугольным фронтоном, они вздымаются над парадной лестницей и возникают вновь позади парадного двора. И стены: вот стена увещевающая, вот стена вся в башенках, с волнистым краем, стена, испускающая трели орнаментов на все лады. И стена хрупкая, осыпающаяся. Вечное пристанище кошек. А камень наполнен теплом, он сияет днем, а ночью дремлет, тая в себе свет. И свет никогда не иссякнет. Вот отчего царит здесь вечный день.
Я не хочу говорить о храмах. Это — страшилища, горбатые чудища. Башня-выскочка. Башни- выскочки. Я хочу говорить о камне.
Истории в камне, откуда ни возьмись, сопровождают тебя повсюду. Слово твердо, как камень. Каменная поступь. Каменное молчание. Вес камня — вечное терпение. Никогда нельзя войти в этот город, можно подойти, приблизиться к камню. К камню, который всем нам опора.
В камне изваян Бабуино на одноименной улице. Венера мужеского пола, толстопузая, курносая и мудрая. Вскормленная народной смекалкой и изваянная в камне. Ни у кого не хватит пальцев, чтобы просунуть во все дырочки, выбитые водой в камне. Ох, все эти дырочки, поры, рубцы! Ощупать, исследовать всю эту землю холмов и впадин, вздутий и неровностей, маслянистой гладкости, засушливых мест, гротов, кораллов, прудов, покатостей, волдырей. Человек-грот лежит на улице, которой он дал имя, эй ты, каменная