куда-то, но вот и они больше никуда не едут, их маршрут прервался, они тоже скользят, их несет потоком, и никто ими теперь не управляет, без руля и ветрил несутся они по воле потока. Нет прежних дорог, они разбились на множество потоков.

Гладкие макушки булыжной мостовой частенько пляшут, завидев меня, и навстречу мне бросается все, что они хранят. Они трясутся, показывая мне: вот, смотри, это летящая, складная поступь мужчин, которых я наблюдаю из своего окна, поздней ночью, когда на улице еще по-прежнему жарко, и они невольно являют собою одиноких патрульных, отставших от своей патрульной бригады; прекрасное одиночество солдат, отбившихся от своего подразделения. Летящая, складная поступь мужчин, стаккато каблучков женщин, дам, девушек и дамочек; шуршание автомобильных шин, пневматические шины, катясь, со вздохом упираются в землю, пролитое вино, кислый запах вялых листьев каких-то овощей, свет фонаря, пожар солнца, ветер, прилетевший с фешенебельной улицы, агитплакаты предвыборной кампании, рев громкоговорителей, газета, как неприятный осадок, чашечка кофе эспрессо, за которой послали мальчишку-пикколо, и он несет ее через улицу, неподвижно застывшая полиция нравов, меха дамы полусвета, птичий помет; крадущиеся, пугливо разбегающиеся, вечно подстерегающие вас кошки.

О, мой поручитель, булыжник. Ну и поручитель: надо же, быть совсем рядом и ничегошеньки не понимать! О, поручитель-булыжник. Частенько гладкие макушки булыжника пляшут у меня перед глазами, отряхиваются, сотрясаются. Сотрясаются тысячами своих крышечек, ведь они и есть крышки. И я уже не понимаю, почему то, что они прикрывают, вскипает во мне, сердце кипит, бурлит ключом, и я никогда не смогу съесть этот кипящий суп, никогда не смогу его проглотить, а крышечки всё пляшут, всё пляшут. А ведь крышечки булыжника — это, наверное, плиты надгробий. Они сберегают могилы, соединяют их воедино. Каменно-серые плиты надгробий над бесконечными сотами сводов, которые вмещают в себя всё. О, серая страна надгробий, мертвая, тихая, бескрайняя. Над нею катятся черные колеса машин, беспрерывное нежное надавливание мягких, крепких колес, неотступное, молчаливо-решительное качение, и все время это надавливание, исполненное умиротворяющей неги, они всё катятся и катятся, колесо в колесо, а кузовы машин покачиваются там, наверху, в свете дня, паря в воздухе, баюкая пассажиров; слышен их смех, вот они поглядывают на столики на улице Венето, на открытые двери баров, на людей; тут царит день, и листва деревьев заслоняет камни, и киоск, где лес газет. А внизу, под машинами: постоянное успокоительное давление на выпуклые, сводчатые камни, еще немного, и еще — потребуются еще целые колонны автомобилей. Никто этого не видит. Всё внизу. Всё закрыто. Давят колеса.

Но когда среди армады машин, осаждающих улицы, когда среди этих стай и колонн появляется хотя бы одна повозка, скрипучая стать совсем другого транспортного средства, и она на своих высоких осях в медленном ритме плывет вперед, и черный верх, сулящий уют, мерно покачивается, и в такт ему покачивается кучер на козлах, с видом человека, который умеет ждать, умеет хранить хладнокровие, ибо не от ловкости его рук и не от движений его ног зависит здесь всё, а от лошади, которую я внезапно замечаю посреди опасно скользящих друг мимо друга, одетых в металл машин: она нагая, все члены ее неприкрыты, длинные ноги хрупкими кончиками ударяют о камни мостовой — Опасно! Берегись осколков! Неужели она расколется вдребезги? Эта стройная гнедая? Тогда, действительно, у нее под копытами — холмики, тогда все это — погружение в страну сот, где бесконечными рядами, тесно друг к другу — холмики, могильные холмики, погружение в серую, бескрайнюю, суровую, великую страну. Никто не видит ее. Но гнедая может сломать ноги, и я слышу, как летят осколки. Темное пятно среди построенных в колонны машин. Но тверды холмы; тверды надгробные плиты над сводами склепов, округлы, крепки крышечки булыжной мостовой.

Маленький, маленький, маленький, маленький цветочный лоток. В ясном, усердном, решительном утреннем свете весны. Он был у нас когда-то. Цветочное чрево лавки на каменной мышце площади. Когда я был маленьким. В этом моем незапамятном родном городе.

Я бежал тогда из школы домой. А глаза глядели вперед, мой взгляд опережал меня, он всегда сокращал дистанцию. Безошибочно останавливаясь на пышном чреве цветочного ларька. На прилавке, который цветочницы украшали всегда по-новому: яркие подушки с тканым узором из бесчисленных цветочных головок. Трамваи катились по рельсам посреди улицы, хозяйки семенили у самого края мостовой.

По тротуарам. Час до полудня. Благословенный час в чисто прибранном городе. В весеннем свете пред-полуденного солнца. Сады там и сям уже робко протягивали цветущие веточки деревьев. Пасхальные букеты, прощальный привет сыну — он только что прошел конфирмацию — прощай и возвращайся назад! Скудный цвет деревьев за оградой, на фоне серого или зеленовато-шершавого обычного камня здешних домов. Русло улицы — то пустое, то по нему катит трамвай. Мирное русло улицы — перед войной.

В саду у Клемпнеров росла магнолия. С тех самых пор магнолия для меня католическое дерево. Клемпнеры были католиками. В их саду магнолия становилась Иосифом и Марией с младенцем. Столь тяжело склонялись ветви. Все они склонялись над младенцем, над Марией и Иосифом, одна ветка над другой. Склонялись одна над другой.

А на ветках сидели большие почки, цветом напоминавшие свечи. Такие мясистые гранаты с запахом ладана. Зато листьев не было. Католическое дерево было голым, дерево Иосифа-и-Марии-с-младенцем всё состояло из древесных веток и мясистых бутонов, которые раскрывала надвигающаяся весна, заставляла вырасти и превратиться в восковые венчики, а потом сдувала с них лепестки. Семья Клемпнеров сидела воскресными вечерами под католическим деревом, со всеми своими детьми, которыми их Бог не обидел, и уже тогда старшенькая, темноволосая, по прозвищу Чернавка, собиралась уйти в монастырь. Мрачной, серьезной, пламенной, черной была она в своем стремлении постричься в монахини. Младшие были две девочки-близняшки из страны берберов. Семья Клемпнеров под безлистным деревом для групповых застолий, которое сыпало марципановыми лепестками. Во всех витринах вырастали пасхальные зайцы и липкие сахарные яйца, а в лесу — ясменник. Его мы несли домой, возвращаясь смертельно уставшие из леса с воскресных прогулок, шли по твердым как камень дорогам с глубокими колеями, несли этот вечно увядающий ясменник по дорогам, с которых никуда не улизнешь, несли по воскресеньям: мама, сестра и я.

Сад Клемпнеров виден из наших окон, что выходят во двор. Его церковное великолепие втиснуто в гущу других садов, а перед ними — дворы, дворы, усыпанные гравием, с островками щетинистой, колючей травы. Между садами и дворами бежит посыпанная песком дорожка; по ней, согнувшись, проходят хозяйки, таща плетеные корзины с мокрым бельем, и служанки с пыльными коврами. Поскольку сады и дворы забраны решетками, то для детей это место — настоящий цирковой загон для хищников. Здесь, на этой дорожке, происходит много интересного, здесь играют дети из окрестных домов, а дома все такие высокие, четырех- и пятиэтажные, серые, каменно-окаменелые, со всех сторон увешанные балконами.

Из наших задних окон виден сад Клемпнеров и католическое дерево. А то, чего там не хватает, можно с избытком восполнить несколько дальше, справа, по другую сторону дворов и садов: там располагается «CASA D’ITALIA», с большим рестораном под открытым небом, который окружен каштанами. Когда весна растит в саду Клемпнеров раздетые, мясистые почки, его старший сосед, сад «Каза д’Италиа», полон зеленого воздуха, в котором выскальзывают на волю бесчисленные нежные листочки каштанов. Высокая дощатая стена, покрашенная в темно-зеленый цвет, огибает этот совершенно другой сад. Зеленый цвет резок, он источает запах, пестреет листьями, падает на дощатый забор. Зеленая тень — и снаружи, и внутри. Внутри солидные стволы деревьев тенисто просвечивают сквозь широкие ряды деревянных столов и лавок, а над ними выскальзывают на волю из темниц светлые лиственные отпрыски. Шумное веселье, не замечающее времени, царит под этими лиственными сводами за дощатой стеной, вокруг столов мельтешат рубашки, руки, коленки, звонкое эхо смеха отдается в сводах, дивно и естественно, там, за дощатой стеной, которая все это четко отграничивает от нас, но за которую мы можем заглянуть, подсматривая из окон. Как звонко щебечут голоса! Воскресенье прекрасно только там, за дощатой стеной.

Уго Ратацци и Джанкарло Клеричи. Два соседских мальчика. Мать Уго, темноволосая, костлявая, работящая, суровая и добрая, звала его: У-у-у-у-у-г-о-о! Уго — парнишка небольшого роста, рыжий, юркий, невероятно увертливый, карие глазки горят на сплошь покрытом веснушками нежном лице. Их, эти глазки, можно тоже принять за веснушки или даже за прыщики. Уго умеет выговаривать слово «FYFFES» — надпись на черном глянцевом плакате с рекламой бананов фирмы Бергер, которая занимается продажей фруктов и

Вы читаете Canto
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату