такой этап или что-то вроде того. Временная должность, на общественных началах.
Пастырь проституток знает улицы, которые никогда не убегают от него, даже ночью, потому что они прикреплены к месту. Они привязаны к четко функционирующим постам, и эти посты — как вымпелы, как флаги, реющие на ветру, сверкающие, манящие флаги в тишине и темноте. Постовые сменяются, они работают посменно, пастырь знает, когда какая смена заступает, знает, в котором часу сменяется караул. И он знает всех ночных бабочек, которые могут встретиться на этом пути, постовых, которые посменно несут вахту ночи.
Пастырь проституток, или сторож проституток, в ту пору, когда благопристойность спит, проходит по этим улицам, или (если воспользоваться старинным военным оборотом) обходит дозором посты.
Например, он видит, что в дверях уже неразличимого теперь входа в парфюмерную лавку стоит Грациелла, на ней белое шелковое платье, совсем в обтяжку, правая нога отставлена в сторону, и ляжка впечатляюще обрисовывается, ну и конечно, чуть выпяченная попка дополняет соблазнительный силуэт, руки задумчиво поигрывают замочком сумки, взгляд ее устремлен в уличный провал Виа-дель-Тритоне, которая выглядит сейчас совсем покинутой, вычурно-коричневой, иссохшей, сонно-заостренной. От ее взгляда Виа-дель-Тритоне наполняется величественной, тягучей пустотой; дело, конечно, не только во взгляде, нет, о том же самом говорит весь ее облик, рассчитанный на зрителя и воплощенный в изгибах тела, чуть-чуть позирующий, намеренно демонстрирующий самый выгодный полупрофиль и волнами ниспадающие волосы, с особым расчетом подставленные под свет фонаря. Кажется, она что-то напевает? Да, действительно, напевает песенку «Корабль вернется», которую недавно услышала в кино и разучила. Приближается группа американцев, их сразу можно узнать по покрою курток, которые с благородной небрежностью драпируют их исполненные сурового прагматизма фигуры, их сразу распознаешь по знакомому баритональному тембру речи, по типично американскому холостяцкому виду. Они тут же обступили какую-то полную блондинку, сгрудились вокруг нее в гомонящий кружок; блондинка стоит на посту чуть дальше Грациеллы и обычно делает пару шагов туда и обратно вдоль по улице. Пастырь кричит Грациелле «Чао!», и они некоторое время болтают. Иногда она машет ему рукой, словно с мотоскуттера, если он порой пробегает мимо, не обратив на нее внимания. У пастыря много подобных знакомых, есть среди них и такие, которые, завидев его, непременно остановятся, прогуливаясь в надежной компании щебечущих подружек; еще рано, смена не началась, рано нести свою вахту, и они успеют съесть сэндвич и выпить чашку кофе. То одна, то другая подходит к нему поболтать, а остальные ждут. Он знаком и с такими девушками, которые предпочтут беседу с ним даже тогда, когда постовые на углу или те девушки, что не стоят на месте, а кочуют по всему кварталу, уже давно дали знать, что вот-вот намечается беспроигрышная клиентура. Они звонко хохочут, теребят перчатки, мило склоняют головку поближе к тебе, вопросительно вздергивая носик и блестя влажными от помады губами, чтобы подчеркнуть свое участие, «ты что, действительно думаешь, что они сократят тебе время стажировки, сейчас, когда дела у тебя так плохи?», и неподдельной досадой дышат наморщенные бровки. А он спрашивает, как поживает малыш у Нонны. И как обстоят дела с оплатой кредита на новую мебель.
Пастырь проституток любит эти странные сборища людей в опустевшем городе; изысканную хореографию этих уличных пикников, среди стен, на камнях, объятых ночной дремой. Он любит ощущение необъятного пространства между стайками людей, между группами людей и одиночками; город, который безучастно, как в ночном кошмаре, отдает себя на потребу всем: город, который отказывается жить. Пастырь любит храбрецов, которые вопреки городу решаются не спать. Они — единственные люди в этот час. И он старается навестить их, он уносит их тайны с собой.
Он любит бодрствовать. Выносливые и непреклонные — вот кто ему нравится. Молчание, бессловесность, чистое золото товарищества в бессловесности. Бодрствование в усопшем мире.
Он любил все это, еще когда был мальчишкой. Он не знал, что заставляет его не спать, но внутри теплилось чувство торжественного служения. В мансарде, когда он, смертельно усталый, старался как-то продержаться и не спать, и просто сидел, наблюдая, как уходит свет, как возникают внезапные просветы в потоке тьмы, как грохочет тишина. И все больше пустела собственная оболочка, прозрачнее становились стены, происходило истинное очищение храма, да, действительно, прочь капустные листы повседневности. И только тенистая сеть облака высоко над головой, судорожное дуновение, порыв, у самого дна скользнула рыбина. Приходится смотреть на себя, как на мертвого, чтобы суметь справиться с вещами, которые неуловимы. Только мертвый приближается к этому умению — тихими стопами. Нужно быть усопшим, как ночная улица, которая бугрится камнями своими в бессветное пространство, где залы пусты, комнаты не освещены, они умерли. Все магазины вымерли, у всех домов — мертвые фасады, все площади отошли в мир иной. Много-много неподвижного пространства. Много-много угасшей серости камня. Несколько птиц. Выжили. Трепещут и исчезают. Все плакаты, все надписи поблекли и потеряли смысл, утратили свою рекламную силу. И лишь несколько женщин, заглядывающих в высоченные шахты улиц, и шуршание дамской сумочки — уже грандиозный шум.
А потом — этот единственный бар, который открывается в пять и собирает всех, кто еще или уже на ногах в этом фантастическом полумраке, пастырю проституток знакомо и это. Да, а печатные прессы стучат, штампуя газеты, точно, совсем забыл сказать. Там стоит еще такая большая машина, которая выдувает из себя рулоны бледной бумаги. Саднит глаза, а в баре жарко от пара, от света ламп над столиками, жарко от скопища людей, которые стекаются сюда из в общем-то пустого города, будто здесь и нигде больше — заветный Ноев ковчег, и будто нигде во всем городе больше нет прибежища. И они делают вид, что другого местечка просто нет. Набиваются сюда до отказа, хватают сладкое печенье, чашечки с кофе, толкаются локтями, тянут руки. Наперебой, словно утопающие, хватаются за спасительную стойку. Они на что-то натыкаются, потрепанная костюмная ткань не в меру ретивых посетителей не выдерживает, лопается, никто не обращает на это внимания, и призрачны, как на маскараде, вечерние платья, которые именно здесь находят свое окончательное пристанище; все уже к чему-то прислонились, уцепились, сбились в кучки, все усердно жуют, глотают, обжигаются — слишком горячо, и только бармен — словно из другого мира. Тот, кто себя знает и здесь узнает заново, тот уже не в силах здороваться, его хватает только лишь на изможденный взгляд, и — до чего же здесь душно! Но на улице душит другое, там враждебно колет глаза предчувствие дневного света, злобно вонзается оно прямо в саднящую кожу. А истощенная, но быстро приходящая в себя улица — зачем она им сейчас? У них у всех сейчас одно желание: как можно быстрее добраться до затемненной комнаты и утонуть в ней, по возможности — насовсем. И это тоже знакомо пастырю проституток.
Пастырь поднимается до своей должности из обычных слоев публики. Когда-то он почти ничем не отличался от прочих клиентов, которые ходят вокруг да около, потом подходят поближе, чтобы задать вопрос, заявить о своих пристрастиях, нагло потребовать чего-то, дождаться, когда до них снизойдут или же отвергнут. И поначалу он был таким же клиентом, как и они.
Подбегал, например, среди бела дня, выскочив из толпы гуляющих, к какой-нибудь из них, выбрав ее инстинктивно, чутьем, и уводил с собой. В комнату, которая не принадлежала ни ему, ни ей. Так, ничего, вполне приличная комната, ее просто уступила на время молчаливая матрона или еще кто-нибудь, а в принципе это — обычное жилье. Вход в квартиру ему показывают, улица незнакомая, а вход обычный, похожий на все прочие в этом квартале, где он никогда еще не бывал. Он с трудом привыкает к запаху этого домашнего мира, он чувствует себя неловко, словно вор, и вовсе не хотел бы, чтобы его поймали, как взломщика. Вот дверь, ее осторожно открывают, потом коридор, духота, вонь, чужая жизнь; хлопают, закрываясь, двери тех комнат, которые не сдаются внаем на время, значит, жильцы дома, но сейчас они затаились. В коридоре ледяная темнота. Приходится пройти через кухню, они идут быстро, словно их кто-то спугнул. И вот они добрались наконец до предназначенной им комнаты и вошли. Они уже там. Когда в замке повернулся ключ — беглый и поверхностный осмотр комнаты. Опустить жалюзи, прислониться к шкафу. Они смотрят друг на друга, обмениваются улыбками заговорщиков, что ж, теперь их здесь заперли вдвоем, уф, как же здесь жарко и душно, где-то там вопли улицы, они бьются о ставни темной, потаенной комнаты, солнце просовывает пальцы сквозь щели жалюзи, уф, как здесь все-таки жарко. Комната чересчур мала для двоих, запертых вместе, для узников, которые не знают друг друга. Дай я на тебя посмотрю. Она рукой откидывает свою гриву, тихонько вздыхает, сетуя, что нет кондиционера, и пугливо поглядывает на своего спутника. Как тебя зовут? Тициана? Иди сюда, давай сядем. Они некоторое время прислушиваются к звукам улицы, сидя в своем убежище. Вот твои плечи у меня под ладонями, иди ближе, вот и грудь, а что ты смеешься? Ведь нам же хорошо! Или нет? Мимо прогрохотал грузовик, где-то в квартире открылась дверь.