разъезжала, сопровождая своего любовника, что полгода назад глаза ее навеки закрылись. Теперь, когда сковывавшие меня узы, созданные тиранией церкви и государства, разорваны, я свободен, и потому разрешите мне почтительно просить вашей руки.
«Это невозможно!» — подумала она. Сердце ее на мгновение замерло и тут же забилось сильнее прежнего.
— Я думаю, что не должен выжидать формального окончания траура, ведь для меня жена умерла гораздо раньше, чем полгода назад, — продолжал он. — Что вы мне ответите, мадемуазель Бетуша?
Она посмотрела на него в каком-то блаженном смятении — не могла поверить столь внезапной, крутой перемене положения, боялась проснуться и понять, что все это сон, или увидеть, что между ними снова возникло какое-то непреодолимое препятствие.
«Что ему ответить? — думала она. — И как он может ожидать, что я, внезапно очутившись в такой новой ситуации, сразу скажу нечто, столь решительно меняющее всю мою жизнь?»
— Я пока ничего не могу сказать вам, пан Гафнер, — прошептала Бетуша. Они как раз, по обыкновению, вышли с оживленной Малой площади на Ильскую улицу, такую узкую и тихую, что она опасалась, как бы ее слова не долетели до какого-нибудь открытого окна. — Я ничего не могу сказать, пан Гафнер, пока не поговорю с родителями и не попрошу у них разрешения.
Это были слова, достойные дочери доктора прав Моймира Вахи, целомудренные и сдержанные, слова послушной и прекрасно воспитанной девушки, обнадеживающие и все же ни к чему не обязывающие, слова вполне пристойные. И все-таки Гафнер был удивлен, даже разочарован этим ответом; ему показалось, что созданный им образ Бетуши дрогнул и расплывается; так брошенный в реку камешек порой искажает очертания отражавшихся в тихой воде берегов.
— Благодарю вас за ответ, не полностью отрицательный, не лишающий меня надежды, — сказал он, — я вполне уважаю ваше желание подумать. Мы люди зрелые, в серьезных случаях нам не подобает действовать слишком поспешно и опрометчиво. Но, при полном уважении к вам, разрешите остановиться на одной, несколько странной детали в вашем ответе. Я вполне понимаю, что вы хотите все обдумать. Понял бы даже, если бы хотели посоветоваться с родителями. Но вы говорите, что хотите просить у них разрешения. Ведь вы сказали это несерьезно, мадемуазель Бетуша?
Теперь пришел черед удивляться Бетуше.
— Почему — несерьезно? — широко открыв глаза, спросила она. — Конечно, серьезно. Разве девушке не следует слушаться отца и матери?
Он неопределенно усмехнулся и покачал головой.
— Сколько вам лет, мадемуазель Бетуша? Недовольная и смущенная, она покраснела и подумала: «А все-таки он неотесан».
— Если вы считаете, что мужчине подобает спрашивать у девушки, сколько ей лет, — холодно произнесла она, — пожалуйста, я вам охотно отвечу, не вижу в этом ничего постыдного. Я старая дева, пан Гафнер. Мне уже двадцать пять лет, двадцать пять лет и два месяца.
— Вы не старая, но, как я правильно предполагал, совершеннолетняя, — сказал Гафнер. — Вы незамужний, свободный человек, вы работаете, вы эмансипированная женщина, которая не побоялась пренебречь предрассудками своего класса и не посчиталась с мнением обывателей.
— Что я сделала? — удивилась Бетуша. — Я не побоялась…
— …пренебречь мнением обывателей, — повторил Гафнер. — И это мне в вас больше всего нравится.
— Это вам во мне больше всего нравится? — переспросила она уязвленно.
— Я не поэт и не искушенный покоритель женских сердец, мадемуазель Бетуша. И все-таки мне кажется, что я совершенно ясно сказал, меня привлекла, очаровала и гармония вашей личности. Но сознаюсь, я не заинтересовался бы вами, не привязался бы к вам всеми помыслами и чувствами, если бы не думал, что вы способны понять и разделить мои идеалы.
— А какие они, ваши идеалы, пан Гафнер? — спросила Бетуша.
Под его унылыми темными усами промелькнула улыбка, и он, не отвечая, некоторое время испытующе смотрел на Бетушу.
— Я полагал, что вы полностью уяснили сущность моих идеалов из незабываемых для меня разговоров, которые мы столько раз вели, шагая, как сейчас, по староместским улочкам. А тем более сегодня, в салоне вашей сестры. Недобыл отлично понял, что я социалист, а вы этого не поняли или только притворяетесь?
Бетуше показалось, что мир вокруг потемнел — так бывает в ярко освещенной комнате, когда сквозняк вдруг задувает половину свечей, — у нее подкосились ноги, как после долгого пути. Социалист… Да, Недобыл назвал его социалистом, но она сочла эти слова грубым, необоснованным оскорблением, а он, Гафнер, спокойно сознается в этом. Парижские социалисты, как говорил Недобыл, вешали на фонарях парижских Борнов, парижских Смоликов, парижских Недобылов, и он, Гафнер, один из них! Вот оно, препятствие, которого Бетуша опасалась с той самой минуты, когда Гафнер признался ей в любви и просил ее руки, вот оно стоит перед нею — мрачное, неодолимое, превосходящее самые худшие ее опасения. Бетуша вдруг почувствовала страшную усталость; не сожаление, а просто желание умереть, уснуть, одно из двух, все равно что, только бы забыть об этом нелепом мире.
А Гафнер продолжал говорить что-то, понятное ему одному. Он, мол, понимает страх Бетуши перед словом социализм, если она воспринимает его только в искаженном клеветой и ненавистью обывателей смысле. И все же он не сомневается, что ему удастся увлечь ее этой идеей, и она станет не только его женой, но и соратницей. Наверняка, ах, наверняка это ему удастся; иначе быть не может, ведь она сама пошла по такому пути, добровольно вступила в ряды женщин, которые трудом по найму, собственными руками зарабатывают свой хлеб.
Это заявление Гафнера было настолько абсурдно, что вывело Бетушу из охватившего ее на некоторое время оцепенения.
— О чем вы говорите, пан Гафнер? — взмолилась она, словно просила не сводить ее с ума. — В ряды каких женщин я вступила? Ведь всем известно, что пан Бори — первый поборник женской эмансипации среди наших коммерсантов, а я, кажется, первая женщина в Праге, которая пошла работать!
— Первая женщина в Праге? — удивился Гафнер. — А тысячи фабричных работниц, тысячи служанок в частных домах, тысячи кельнерш, прачек, кухарок? Разве они — не работающие женщины?
Никто и никогда не говорил Бетуше ничего подобного и столь же жестокого. Она чувствовала себя, как ребенок, которому с ласковой улыбкой показали желанную игрушку, и он уже протягивал к ней руки, как вдруг получил пощечину. Все издевательски смеялось над нею: дома, люди на улице, фонарь на перекрестке, Гафнер. «За что, — думала она, — за что, чем я заслужила и почему именно от него?» Она отвернулась было, чтобы убежать от Гафнера, скрыть подступавшие к горлу рыдания, но ее удержала мысль: может, Гафнер просто не понимает, что говорит, и если она сейчас уйдет, он до конца своих дней не узнает, как тяжело оскорбил ее.
— Вы ставите меня на одну доску со служанками, кельнершами, фабричными работницами? Как это могло прийти вам в голову, пан Гафнер? Разве вы не знаете, что я из хорошей семьи, дочь земского советника? Неужели вы забыли, что моя сестра — пани Борнова? Может, вы думаете, что если я работаю в канцелярии, то стала хуже сестры или дам в ее салоне? Когда я начала работать бухгалтером у Борна, кое- кто усмехался, мне приходилось выслушивать оскорбления от знатных покупательниц, но все это давно прекратилось, я принята в их обществе, как равная среди равных. Место бухгалтера у Борна мне подыскал сам Войта Напрстек и, конечно, не сделал бы этого, если бы мог допустить, что кто-нибудь приравняет меня к служанкам или фабричным работницам.
Она говорила, а Гафнер, глядя на ее прелестное личико, побледневшее от обиды, горько улыбался своей ужасной ошибке; он понял, что Бетуша не может рассуждать иначе и никогда не поймет его, потому что такой ее создали, так сформировали и вылепили, чтобы она именно так думала, так, а не иначе рассуждала. Подойдя к дому Бетуши, он вежливо, с обычной для него грустью, снова и, по-видимому, теперь уже навсегда сменившей его сегодняшнее оживление, попросил прощение за неудачные выражения, которые допустил, не подозревая, что они могут задеть ее. Подавленная сознанием, что все уже непоправимо, что счастье, пришедшее к ней так поздно, снова потеряно, чувствуя, что если бы даже она простила Гафнеру его социализм и его неделикатные, но, возможно, сказанные без злого умысла слова о