— Завтра суббота.
— Они всю неделю работают.
— Так что, без выходных, что ли?
— Откуда я знаю? Сходи, сходи — сам поговори. Там, наверное, по сменам. Пойдешь?
— Конечно, а куда деваться? А ты маме говорил уже?
— Да нет пока, она, наверное, против, как всегда, будет.
— Плевать. Искать буду дальше, а работа нужна позарез.
— Тогда завтра подходишь к девяти. Идти куда, знаешь?
— Откуда?
— Знаешь, рядом с нашей булочной, там раньше универсам был, потом видеопрокат…
— А-а, все, понял.
— Вот. Администратора зовут Сергей Иванович. Запомнил? Сергей Иванович. Запиши.
— Да понял я, пап.
— Оденься по-людски завтра, ботинки одень нормальные и куртку. Слава Богу, оброс уже, не такой страшный — а то придешь к нормальным людям, как черт знает что…
Потом подключилась и мать.
— Вот видишь. Ходить надо, а не дома сидеть. Прямо под носом. А так, — отец случайно не зашел бы, — так и сидел бы дома, диван просиживал. Я смотрю, ребята у нас на работе крутятся, вертятся, учатся, работают. А мне и сказать стыдно про тебя, маемся с тобой с девятого класса. То то, то это, в колледже со Славиком своим три года куролесил, и чуть что — мать бежит, разбирается…
— Ладно, все, хорошо, хватит…
— Так ты завтра-то пойдешь разговаривать?
— Да.
— Ты только с порога эту свою чушь не неси.
— Нет, мам, обязательно понесу. Сразу, как только войду — «Зиг хайль!»
Квас даже показал, как он это сделает — вскочил с дивана, вытянулся перед матерью, щелкнул каблуками, точнее, резиновыми подошвами шлепанцев, и, хлопнув себя по сердцу, выкинул правую руку вперед. Мать молча встала и пошла из комнаты.
— Мам, хватит, ну не тормози. Мать остановилась и обернулась.
— И не брейся пока — походи хоть немного, как человек.
— Я всегда человек. Не прическа определяет человека.
— В мозгах у вас пусто, и на башке твоей пусто.
— Все, мам, на этом моя сторона прекращает дискуссию. Я ужинать пошел.
— Возьми там пельмени в духовке, салаты там (почему не едите, а то ведь испортятся?), и колбасы возьми, если осталась.
— Осталась.
— Ты хоть сегодня обедал?
— Обедал.
— Врешь, как всегда. Ты понимаешь, что я вас, двух мужиков, не могу одной колбасой кормить. Что, трудно так суп разогреть? А то ешь одни бутерброды.
— Мам, суп завтра разогрею. Какой суп хоть?
— А-а, а говоришь, обедал. Грибной суп, разогреть и поесть со сметанкой — как хорошо.
— Да, ужасно здорово, — бросил Квас, идя на кухню.
На кухне сидел отец в майке-тельняшке, сосредоточенно ел пельмени и слушал радио. Квас облизнулся и потер руки.
— Вон в сковородке возьми.
В сковородке были румяные пельмени, запеченные в сметане и посыпанные расплавленной сырной крошкой. Они уже порядочно подостыли.
— Та-а-ак-с, а чего у нас за салаты?
— Вон, в мисках. Не мешай, пожалуйста, я слушаю.
Тут же на широкой тарелке был нарезанный «ароматный» хлеб и «дон-кихотовская» колбаса. В мисках была квашеная капуста и салат, где должны быть намешаны крабовые палочки, кукуруза и еще всякая всячина. Пожевав, Квас понял, что крабовых палочек нет.
— Пап, как колбаса?
— Нормально, — и через паузу, — а что у тебя с рукой? В последней акции Квас, несмотря на перчатки, сильно разбил две передние костяшки.
— Упал.
— Опять своей дурью маешься? Я говорю — ты когда-нибудь доскачешься: либо в милицию попадешь, либо морду набьют, как следует, и правильно сделают.
— Это еще почему?
— Что почему? Почему правильно набьют? А чтоб мозги на место встали, чтоб делом, наконец, занялся.
— А ты чего думаешь, когда я пойду работать, я не буду зачищать город, что ли?
Отец махнул рукой.
Вообще родители Кваса в последнее время все чаще и чаще возвращались к этой щекотливой теме — слишком сильны были стереотипы. При слове «скинхед» они, наверное, воображали гориллоподобного громилу с мутным взглядом, низким лбом, выступающей нижней челюстью и нечленораздельной речью. «Никогда не думала, что он станет фашистом, — говорила тетка, — я тут с тетей Полиной разговаривала, она спрашивает: 'А как Митенька?' 'А что Митенька, — говорю я. — Митенька у нас теперь фашиствующий молодчик'». «А тетя Полина что?»- весело спрашивал Квас. «Ну что тут можно сказать? Только руками развести», — следовал ответ. Стычки на этой почве, чаще всего с отцом, вспыхивали с завидным постоянством. У матери был на все один аргумент: «Вы бьете людей, а сейчас надо заниматься экономикой». Отец же считал своим долгом влиять на сына, и поэтому их диспуты на курительном балконе и поздно вечером на кухне часто переходили в крик. Тут же появлялась мать: «Что вы орете, время уже за полночь. (У нее всегда после восьми вечера время приближалось к полуночи.) Опять начинается ночная жизнь. Сидят по своим комнатам, а как полночь, выползают — и начинается».
Когда на семейные торжества собирались родственники и «друзья семьи», то рано или поздно его все равно начинали учить уму-разуму. Надо признать, что говорить наш герой умел неплохо, и родственникам приходилось нелегко. Любой более или менее начитанный наци не даст соврать — специально для таких дискуссий у него припасена парочка каверзных вопросов. Родственников, не слишком подкованных в этих вопросах, эти вопросики сажали в лужу. Когда уже были пущены в ход дед-фронтовик («Хорошо, что отец не видит, вот бы он послушал»), холокост, выражение «Патриотизм — последнее прибежище негодяев», когда Квас не получал ответа на свои вопросики, родственники обычно переходили на личности. Все это кончалось банальной семейной склокой. Но в целом отношения между бритоголовым племянником и тетками были хорошими — ведь Квас был само дружелюбие, когда дело не касалось хачей, цветных, пидоров, наркушников и евреев. Он был покладистым парнем и не любил скандалить, «Ненавижу скандалы, — всегда говорил Квас. — Всегда легче уйти в сторону. Пусть бабы скажут последнее слово».
Его любимым городом был Осташков. На Селигер Кваса занесло зимой, на каникулах. Ясным зимним днем они возвращались с лыжной прогулки. Двое сломали лыжи на горках, и до пансионата надо было ехать на автобусе. Компания пошла через город, на остановку. Старая часть Осташкова покорила их — она сияла тихой русской красотой. Маленькие классические особнячки, салатовые и желтые, замершие деревья с искрящимся снегом на ветках, вывеска «под старину» над булочной, бездонное голубое небо и воздух, который они тогда пили, как кисель. Москву Квас не переносил, иначе как «пыльной клоакой» и «рассадником черномазых» и не называл. Москва умирала, дореволюционные особняки и имперские сталинские замки оттеснялись ночными клубами и казино, Москва Белокаменная на глазах превращалась в интернациональный Вавилон, в очаг нездорового стяжательства, в эталон того образа жизни, который они ненавидели и с которым по мере сил боролись.
После ужина Квас участвовал в ответственном деле — чистил кошке уши.