считаешь?
— Я думаю, да. Вот Грязнов твой из командировки вернется и попробуем организовать.
— Интересно, при чем тут Славка?
— А он как раз по такому же вопросу. Только я не уверен, что у него получится. Но… посмотрим. Во всяком случае, я вам, ребята, желаю удачи. Всерьез желаю. И сохранить при этом свои головы. Помнишь ведь Хемингуэя, которым мы зачитывались как сумасшедшие лет двадцать — тридцать тому назад?
— Все с ума сходили, до сих пор не пойму, почему.
— А он был, в отличие от нас, краток. И сказал, помнится: «Дверь в небытие может открыться внезапно, и если ты…» Я не уверен, что цитирую точно, но Хэм предлагал нам всем обдумать самим окончание его фразы.
— Я тоже помню, кажется, это из «Снегов Килиманджаро». «Она похожа на дуновение ветра, на плеск воды…» Это про смерть. Ты об этом хочешь сказать? Когда я читал, я не понимал смысла этих слов, если быть честным. Это уж позже пришло… Но ты намекаешь, чтоб я был осторожен и внимателен?
— Мы все тогда не понимали, но… почему-то верили. Может, авторитету… А что, разве я так сказал? — улыбнулся этот определенно достойный потомок Чингисхана.
Турецкий пожал плечами. Пожелание было — лучше не придумаешь…
Ну, расспрашивать Генриха по поводу странной командировки Грязнова он, естественно, не стал — есть все-таки границы доверительности. И раз «наш друг» сам не сказал, значит, и говорить об этом преждевременно.
Раздумывая о новом повороте событий, Турецкий прошел в полной темноте, почти на ощупь, по узкой тропинке вокруг большого пруда, выбрался переулками между последними пятиэтажками на Балаклавский проспект, а затем, обогнув универмаг, вышел к стоянке автомобилей на почти опустевшей в этот час площади перед метро.
Мертвенным желтым светом горели фонари, прохожих фактически уже не было, только из освещенного павильона метро выходили редкие пассажиры и углублялись в темноту ночи. «Спальный район» был тих и нем. Даже многочисленные магазинные рекламы были погашены.
Александр обнаружил на площади всего несколько машин, а ведь когда парковался, их было несравнимо больше. Ну да, уже ведь двенадцатый час ночи, все давно разъехались по домам.
Он сперва даже и не понял, что его вдруг насторожило. Нет, не то, что, еще ставя свой «пежо», Александр буквально втиснулся между двумя другими автомобилями. А теперь его машина как-то с очень уж откровенной унылостью стояла в одиночестве. Впрочем, он быстро понял причину «уныния» — все четыре колеса были безжалостно проколоты, и машина словно присела на ободья. Станешь тут унылым! Посреди ночи — и такой, понимаешь, конфуз!
Пришлось звонить и вызывать эвакуатора — «ангела», который прибыл не торопясь и долго качал головой, пока не затянул на тросах машину к себе на площадку. А сам Турецкий, отдав ключи и написав водителю, куда надо будет утром доставить «вылеченную» машину, отправился едва ли не последним поездом метро в сторону центра, до кольцевой линии — там поезда еще долго ходят.
По дороге пробовал, но у него ничего не выходило, грешить на «Собинова и Компанию», но, подумав, пришел к выводу, что это, скорее, была все-таки месть местных деятелей, один из которых наверняка с трудом влез в собственный «мерседес», почти вплотную к которому и был припаркован «пежо». Ну и крут народ нынче! Увидеть бы того сукиного сына да подержать его малость за подчеревок, как говорит Славка… Словом, сам виноват, Турецкий, не нарывайся на неприятности. Тем более что и милиции нигде поблизости не было — нету ее, когда она нужна.
И еще подумалось, что предупреждение Генриха, видимо, было небезосновательным, и дай бог, чтобы неприятность с колесами была самой крупной из всех иных возможных неприятностей.
5
Борис Семенович Шквальский — лысое медицинское светило — позвонил Турецкому, как и обещал, когда появятся признаки улучшения у больной Копыловой.
На всякий случай Вячеслав Иванович Грязнов распорядился поставить у палаты, где лежала под капельницей Настя, постоянный милицейский пост. И этот дежурный милиционер при оружии всякий раз уже одним своим видом напоминал профессору о той ответственности, которую Борис Семенович поневоле принял на себя.
Итак, он позвонил, и вскоре Турецкий появился возле палаты в институте имени Склифосовского. Шквальский вышел к нему, вскинув очки на крутой лоб, и заявил, что сейчас появится логопед Сельцова, которая вместе с лечащим врачом Монаховой проведет очередной сеанс с больной. А Турецкий может поприсутствовать, но только с условием — не задавать Копыловой никаких вопросов, не волновать ее и вообще вести себя как можно незаметней. Больная еще не вышла полностью из своего «потерянного» состояния, и каждый новый возбудитель может только ухудшить ее состояние.
Александр Борисович пообещал полностью соответствовать. Но попросил в свою очередь найти возможность задать больной вопрос: кто в нее стрелял? Это невероятно важно, ибо от этих ее показаний зависит весь дальнейший ход расследования. Пусть хоть первые буквы назовет. И он объяснил, в чем дело.
Впрочем, сам Турецкий практически твердо мог утверждать, что прозвучит — если прозвучит — фамилия Собинова. Все уже на нем одном теперь сходилось. Однако показания потерпевшей, полученные в присутствии посторонних лиц, которых можно условно назвать даже понятыми, даст возможность предъявить подозреваемому после его задержания достаточно твердые обвинения. А в том, что такой момент наступит, Турецкий уже не сомневался.
Исхудалое лицо Анастасии Андреевны Копыловой было, по образному выражению профессора Шквальского, именно потерянным, то есть никаким. Втянутые безжизненные серые щеки, матовый, неестественного цвета лоб… Но когда она медленно открыла глаза, лицо словно озарилось голубым сиянием. И ожило, стало каким-то просветленным.
Турецкий стоял в стороне, и больная не могла его видеть, для этого ей надо было повернуть голову, а она лежала неподвижно, вытянув руки вдоль тела, и из одной торчал шприц капельницы, висевшей над ее головой.
Он не слушал, что говорила Насте миловидная молодая женщина, логопед Сельцова, над спиной которой согнулась, внимательно наблюдая за больной, доктор Монахова. Эта Надежда Петровна постоянно держала Турецкого в курсе состояния больной.
Профессор Шквальский уселся с другой стороны кровати и тоже нагнулся над Настей.
— Ну вот мы и начинаем потихоньку поправляться, дорогая моя, — ласково, будто ребенку, сказал он. — Как мы себя чувствуем сегодня? Если сносно, закройте и снова откройте глаза, а если не очень хорошо, попробуйте сказать, ну, я вас слушаю? Ну-ну, смелее!
— Хо-о-о… — с трудом разлепив губы, произнесла Настя.
— Хорошо? Вот видите, прекрасно! Мы делаем успехи! Скоро будем болтать, как сороки, без умолку!
Тут он остро взглянул на Турецкого и слегка нахмурился. Да Александр Борисович и сам понял, что задавать подобные вопросы, как он хотел, Насте еще рано. Это примерно, как ударить ее, сделать больно. Но доктор все же нашел хитрый ход. Он улыбнулся и снова заговорил:
— А вам принесли привет от вашей любимой дочки Настеньки. Она сейчас у тети Тани… — Доктор повторял то, что говорил ему Турецкий. — Она хорошо себя чувствует и шлет вам, милая, привет. Хочет повидаться, но мы говорим ей, что еще немного рано, вот улучшится ваше состояние, вы сможете сказать хоть несколько слов, тогда я, пожалуй, разрешу вам свидание. А Настенька передает вам также большой привет и от ее любимой собачки, которую зовут Рэмкой…
Сказав это, профессор уставился на Настю, ожидая реакции. И она закрыла глаза, и по щеке ее скользнула слезинка, которую тут же заботливо промокнула бумажной салфеткой логопед Сельцова. При этом она как-то отчужденно посмотрела на Шквальского. Но тот немедленно строго взглянул на нее, а потом, словно отмякнув, коснулся пальцами щеки Насти.
— Мы все глубоко сочувствуем вам, Настенька, — негромко сказал он, — но сейчас продолжается следствие по поводу гибели вашего супруга, и следователи хотели бы вас спросить, не успели ли вы узнать того человека, который стрелял в вашего мужа, а потом и в вас?