Вилли не засмеялся. Он ответил:
— Я студент. Живу на стипендию. Я не ищу работы.
— Где вы учитесь?
Вилли назвал колледж. Журналист такого не знал. Вилли подумал: 'Он хочет меня оскорбить. Мой колледж довольно большой и вполне реальный'. Не меняя своего нового шутливого тона, журналист сказал:
— У вас случайно нет астмы? Я спрашиваю только потому, что наш владелец страдает ею и явно питает симпатию к астматикам. Если бы вы хотели получить работу, эта болезнь сыграла бы вам на руку.
На том их беседа и кончилась. Вилли стало стыдно за отца, которого журналист, должно быть, высмеял в своих статьях, и он пожалел, что нарушил данное себе обещание держаться подальше от отцовских знакомых.
Еще через несколько дней пришло письмо от великого писателя, в честь которого Вилли получил свое второе имя. В конверте оказался маленький листок бумаги с гербом отеля «Клариджез» — того самого, откуда Кришна Менон отправился на свою короткую прогулку в парк с несомненной целью обдумать речь о Суэцком канале, которую ему предстояло произнести в ООН. Письмо было напечатано на машинке через два интервала, с широкими полями. 'Дорогой Вилли Чандран, мне было приятно получить Ваше письмо. Я с удовольствием вспоминаю Индию, и мне всегда бывает приятно получить весточку от своих индийских друзей. Искренне Ваш…' Внизу стояла тщательно выведенная старческая подпись, как будто автор послания считал, что именно в ней заключен весь его смысл.
'Я недооценивал своего отца, — подумал Вилли. — Мне всегда казалось, что для него, брамина, жизнь была легкой и что он стал обманщиком от лени. Теперь я начинаю понимать, как сурово жизнь могла обойтись с ним'.
Вилли жил и учился словно в каком-то постоянном оцепенении. Знания, которыми его потчевали, были такими же пресными, как здешняя еда. В его сознании одно было неотделимо от другого. Он ел без всякого удовольствия и точно так же, словно в тумане, делал все, чего требовали от него лекторы и другие преподаватели, читал книги и статьи, писал курсовые.
Он дрейфовал без привязки к чему бы то ни было, не представляя себе, чего ждать впереди. Он по- прежнему не имел представления ни о масштабе вещей, ни об историческом времени, ни даже о расстоянии. Увидев Букингемский дворец, он подумал, что английские короли и королевы — самозванцы и самозванки, а вся страна — подделка, и это ощущение фальши не проходило, он так и жил с ним.
В колледже ему пришлось переучивать наново все, что он знал. Надо было научиться по-другому есть в компании. Надо было научиться по-другому здороваться с людьми, а потом, столкнувшись с ними опять минут через десять-пятнадцать, уже не здороваться во второй раз. Надо было научиться закрывать за собой двери. Надо было научиться просить нужные вещи так, чтобы не показаться бесцеремонным.
Колледж, в котором учился Вилли, был полублаготворительным викторианским заведением, устроенным по образцу Оксфорда и Кембриджа. Во всяком случае, так часто говорили студентам. И поскольку этот колледж считался подобием Оксфорда и Кембриджа, в нем было полно самых разнообразных «традиций», которыми учителя и студенты очень гордились, хотя и не могли их объяснить. Были, например, правила о том, в какой одежде надо выходить к обеду и как вести себя за столом; за нарушения этих правил назначались причудливые наказания (выпить кружку пива и т. д.). По торжественным дням студенты должны были надевать черные мантии. Когда Вилли спросил, откуда взялся этот обычай, один из лекторов сказал ему, что так делают в Оксфорде и Кембридже и что академическая мантия произошла от древнерим-с кой тоги. Вилли не почувствовал священного трепета — для этого он знал слишком мало и по привычке, приобретенной в школе миссионеров, отправился в библиотеку, чтобы разобраться во всем с помощью книг. Он прочел, что, несмотря на обилие древних статуй, изображающих людей в тогах, никому до сих пор так и не удалось выяснить, как же древние римляне надевали свои тоги. Академические мантии, возможно, были скопированы с одеяний, которые тысячу лет назад носили ученики мусульманских семинарий, а те, в свою очередь, были подражанием чему-то еще более древнему. В общем, и это оказалось подделкой.
Однако происходило что-то странное. Постепенно изучая причудливые правила жизни в этом колледже с его церквеподобными викторианскими корпусами, выглядевшими старше, чем на самом деле, Вилли начал смотреть по-другому на те правила, которые он оставил дома. Он начал понимать (сначала это было огорчительно), что древние правила его страны — тоже своего рода подделка и люди навязали их себе сами. И однажды, ближе к концу второго семестра, к нему пришло ясное осознание того, что эти древние правила больше над ним не властны.
Дядя его матери, подстрекатель, годами требовал дать неполноценным свободу. Вилли всегда был с ним солидарен. Теперь он понял, что эта свобода, о которой так много говорили на демонстрациях, досталась ему — только бери. Никто из тех, кого он встречал в колледже и вне его, не знал правил, принятых на родине Вилли, и Вилли стал понимать, что он может прикинуться кем угодно. Он мог, фигурально говоря, сочинить свою собственную революцию. Перед ним открывались головокружительные перспективы. Он мог, в границах разумного, переделать себя самого, свое прошлое и своих предков.
И точно так же, как в первые месяцы после приезда в колледж он робко и невинно хвастался дружбой своей «семьи» со знаменитым старым писателем и знаменитым журналистом, работающим у Бивербру-ка, Вилли начал мало-помалу изменять в свою пользу и другие касающиеся его факты. У него не было какой-то одной руководящей идеи. Он действовал по наитию, когда подворачивался удобный момент. Например, в газетах часто сообщались новости о профсоюзах, и однажды Вилли пришло в голову, что дядя его матери, подстрекатель неполноценных, который иногда выходил на митинги в красном шарфе, подражая своему любимому герою, знаменитому революционеру из неполноценных и поэту-атеисту Бхаратидар-шане, — так вот, Вилли пришло в голову, что дядя его матери был своего рода профсоюзным лидером, защитником прав рабочих, причем одним из первых. Он стал невзначай упоминать об этом в разговорах и на семинарах и заметил, что это производит на людей впечатление.
В другой раз ему пришло на ум, что его мать, получившую образование в школе при миссии, можно считать наполовину христианкой. Он стал говорить о ней как о законченной христианке; но потом, чтобы избавиться от оскомины миссионерской школы и зрелища смеющихся босоногих идиотиков (колледж поддерживал христианскую миссию в Ньясаленде на юге Африки, и в комнате отдыха для студентов лежали миссионерские журналы), он приспособил к делу кое-что из прочитанного и стал рассказывать, что его мать принадлежит к древнему христианскому сообществу, сложившемуся на их субконтиненте едва ли не в пору возникновения самого христианства. Отца он оставил брамином. Отца своего отца сделал «придворным». Так, играя словами, он начал пересоздавать себя. Это было увлекательно и наполняло его ощущением силы.
Его учителя говорили: 'Похоже, вы понемногу обживаетесь'.
Благодаря его новообретенной уверенности к нему стали тянуться люди. Одним из них был Перси Кейто. Уроженец Ямайки, ребенок от смешанного брака, он был не черным, а скорее коричневым. Поначалу Вилли и Перси — оба из экзотических стран, оба на стипендии — сторонились друг друга, но теперь начали запросто встречаться и обмениваться рассказами о себе и о своем прошлом. Во время одной из таких бесед Перси сказал: 'По-моему, одна из моих бабушек была индианкой'. И сердце Вилли под его новым панцирем сжалось. Он подумал, что та женщина могла быть похожа на его мать, только жила в невероятно далеком краю, где, наверное, ощущала себя абсолютно отрезанной от всего мира. Перси дотронулся до своих кудрявых волос и сказал: 'Вообще-то негритянские гены рецессивны'. Вилли не понял, что Перси имел в виду. Он догадался лишь, что Перси придумал какую-то историю, чтобы объяснить ею свою внешность. Он говорил, что его родина — Ямайка, но это было не совсем так. На самом деле он родился в Панаме и вырос там же. Он сказал:
— Я единственный в своем роде. Во всей Англии не найдешь другого парня с Ямайки и вообще из Вест-Индии, который не знал бы ничего о крикете.
— А как ты попал в Панаму? — спросил Вилли.
— Мой отец работал на Панамском канале.
— Это как Суэцкий? — о нем все еще писали в газетах.
— Наш строили перед Первой мировой.