добрую треть: около тысячи страниц. Героем романа был дуб. Роман был биографией дуба. Там, где Цинциннат остановился, дубу шел третий век; простой расчет показывал, что к концу книги он достигнет по крайней мере возраста шестисотлетнего.
Идея романа считалась вершиной современного мышления. Пользуясь постепенным развитием дерева (одиноко и мощно росшего у спуска в горный дол, где вечно шумели воды), автор чередой разворачивал все те исторические события, -- или тени событий, -- коих дуб мог быть свидетелем; то это был диалог между воинами, сошедшими с коней -- изабелловой масти и в яблоках, -дабы отдохнуть под свежей сенью благородной листвы; то привил разбойников и песнь простоволосой беглянки; то -- под синим зигзагом грозы поспешный проезд вельможи, спасающегося от царского гнева; то на плаще труп, как будто еще трепещущий -от движения лиственной тени; то -- мимолетная драма в среде поселян. Был в полторы страницы параграф, в котором все слова начинались на п.
Автор, казалось, сидит со своим аппаратом где-то в вышних ветвях Quercus'a -- высматривая и ловя добычу. Приходили и уходили различные образы жизни, на миг задерживаясь среди зеленых бликов. Естественные же промежутки бездействия заполнялись учеными описаниями самого дуба, с точки зрения дендрологии, орнитологии, колеоптерологии, мифологии, -- или описаниями популярными, с участием народного юмора. Приводился, между прочим, подробный список всех вензелей на коре с их толкованием. Наконец немало внимания уделялось музыке вод, палитре зорь и поведению погоды.
Цинциннат почитал, отложил. Это произведение было бесспорно лучшее, что создало его время, -- однако же он одолевал страницы с тоской, беспрестанно потопляя повесть волной собственной мысли: на что мне это далекое, ложное, мертвое, -- мне, готовящемуся умереть? Или же начинал представлять себе, как автор, человек еще молодой, живущий, говорят, на острове в Северном, что ли, море [14], сам будет умирать, -- и это было как-то смешно, -- что вот когда-нибудь непременно умрет автор, -- а смешно было потому, что единственным тут настоящим, реально несомненным была всего лишь смерть, -- неизбежность физической смерти автора.
Свет менял место на стене. Являлся Родион с тем, что он называл фриштык. Опять бабочкино крыло скользило у него в пальцах, оставляя на них цветную пудру.
-- Неужели он все еще не приехал? -- спросил Цинциннат, задавая уже не впервые этот вопрос, сильно сердивший Родиона, который и теперь не ответил ничего.
-- А свидания больше не дадут? -- спросил Цинциннат.
В ожидании обычной изжоги, он прилег на койку, и, повернувшись к стене, долго-долго помогал образоваться на ней рисункам, покладисто составлявшимся из бугорков лоснившейся краски и кругленьких их теней; находил, например, крохотный профиль с большим мышьим ухом; потом терял и уже не мог восстановить. От этой вохры тянуло могилой, она была прыщевата, ужасна, но все-таки взгляд продолжал выбирать и соображать нужные пупырьки, -- так недоставало, так жаждалось хотя бы едва намеченных человеческих черт. Наконец он повернулся, лег навзничь и с тем же вниманием стал рассматривать тени и трещины на потолке.
'А в общем, они, кажется, доконали меня, -- подумал Цинциннат. -- Я так размяк, что это можно будет сделать фруктовым ножом'.
Несколько времени он сидел на краю койки, зажав руки между коленями, сутулясь. Испустив дрожащий вздох, пошел снова бродить. Интересно, все-таки, на каком это языке. Мелкий, густой, узористый набор, с какими-то точками и живчиками внутри серпчатых букв, был, пожалуй, восточный, -- напоминал чем-то надписи на музейных кинжалах. Томики такие старые, пасмурные странички... иная в желтых подтеках...
Часы пробили семь, и вскоре явился Родион с обедом.
-- Он, наверное, еще не приехал? -- спросил Цинциннат.
Родион было ушел, но на пороге обернулся:
-- Стыд и срам, -- проговорил он, всхлипнув, -денно-нощно груши околачиваете... кормишь вас тут, холишь, сам на ногах не стоишь, а вы только и знаете, что с неумными вопросами лезть. Тьфу, бессовестный...
Время, ровно жужжа, продолжало течь. В камере воздух потемнел, и, когда он уже был совсем слепой и вялый, деловито зажегся свет посредине потолка, -- нет, как раз-то и не посредине, -- мучительное напоминание. Цинциннат разделся и лег в постель с Quercus'om. Автор уже добирался до цивилизованных эпох, -- судя по разговору трех веселых путников, Тита, Пуда и Вечного Жида, тянувших из фляжек вино на прохладном мху под черным вечерним дубом.
-- Неужели никто не спасет? -- вдруг громко спросил Цинциннат и присел на постели (руки бедняка, показывающего, что у него ничего нет).
-- Неужто никто, -- повторил Цинциннат, глядя на беспощадную желтизну стен и все так же держа пустые ладони.
Сквозняк обратился в дубравное дуновение. Упал, подпрыгнул и покатился по одеялу сорвавшийся с дремучих теней, разросшихся наверху, крупный, вдвое крупнее, чем в натуре, на славу выкрашенный в блестящий желтоватый цвет, отполированный и плотно, как яйцо, сидевший в своей пробковой чашке, бутафорский желудь.
XII
Он проснулся от глухого постукивания, свербежа, что-то где-то осыпалось. Так, уснув с вечера здоровым, просыпаешься за полночь в жару. Он довольно долго слушал эти звуки -- туруп, туруп, тэк, тэк, тэк, -- без мысли об их значении, а просто так, -- потому что они разбудили его, и потому что слуху ничего другого не оставалось делать. Турупт, стук, скребет, сыпь-сыпь-сыпь-сыпь. Где? Справа? Слева? Цинциннат приподнялся.
Он слушал, -- вся голова обратилась в слух, все тело в тугое сердце; он слушал и уже со смыслом разбирался в некоторых признаках: слабый настой темноты в камере... темное осело на дно... За решеткой окна -- серый полусвет: значит -- три, половина четвертого... Замерзшие сторожа спят... Звуки идут откуда- то снизу, -- нет, пожалуй, сверху, нет, все-таки снизу, -- точно за спиной, на уровне пола, скребется железными когтями большая мышь.
Особенно волновала Цинцинната сосредоточенная уверенность звуков, настойчивая серьезность, с которой они преследовали в тишине крепостной ночи -- быть может, еще далекую, -- но несомненно достижимую цель. Сдерживая дыхание, он, с призрачной легкостью, как лист папиросной бумаги, соскользнул... и на цыпочках, по липкому, цепкому... к тому углу, откуда, как будто... как будто... но, подойдя, понял, что ошибся, -- стук был правее и выше; он двинулся -- и опять спутался, попавшись на том слуховом обмане, когда звук, проходя голову наискось, второпях обслуживался не тем ухом.
Неловко переступив, Цинциннат задел поднос, стоявший у стены на полу: 'Цинциннат!' -- сказал поднос укоризненно, -- и тогда стук приостановился с резкой внезапностью, в которой была для слушателя отраднейшая разумность -- и, неподвижно стоя у стены, большим пальцем ноги придавливая ложечку на подносе и склонив отверстую, полую голову, Цинциннат чувствовал, что неизвестный копальщик тоже стынет и слушает, как и он.
Полминуты спустя, тише, сдержаннее, но еще выразительнее, еще умнее, возобновились звуки. Поворачиваясь и медленно сдвигая ступню с цинка, Цинциннат попробовал снова определить их положение: справа, ежели стать лицом к двери, -- да, справа, -- и во всяком случае еще далеко... вот все, что после долгого прислушивания ему удалось заключить. Двинувшись, наконец, обратно к койке, за туфлями, -- а то босиком становилось невмочь, -- он в тумане вспугнул громконогий стул, никогда не ночевавший на том же месте, -- и опять звуки оборвались, -- на сей раз окончательно, то есть, может быть, они бы и продолжались после осторожного перерыва, но утро уже входило в силу, и Цинциннат видел -- глазами привычного представления, -как на своем табурете в коридоре, весь дымясь от сырости и разевая ярко- красный рот, потягивался Родион.
Все утро Цинциннат прислушивался да прикидывал, чем бы и как изъявить свое отношение к звукам в случае их повторения. На дворе разыгралась -- просто, но со вкусом поставленная -летняя гроза, в камере было темно, как вечером, слышался гром, то крупный, круглый, то колкий, трескучий, и молния в неожиданных местах печатала отражение решетки. В полдень явился Родриг Иванович.
-- К вам пришли, -- сказал он, -- но я сперва хотел узнать...
-- Кто? -- спросил Цинциннат, одновременно подумав: только бы не теперь... (то есть только бы не