три лакея; по левую стоят Бут (прислуживавший Вану), за ним тучный, с лицом мучнистого цвета повар (отец Бланш) и рядом с Франш — с ног до головы в клеточку джентльмен при обозначенном лямкой на плече бинокле: вероятно (как утверждает Ада), турист, который, прикатив на велосипеде из Англии взглянуть на Шато Бриана, свернул не на ту дорогу, а, судя по снимку, решил, что случайно встретил группу туристов, осматривающих еще одно старинное, достойное внимания поместье. В задних рядах скопились менее значительные объекты: служители и судомойки, а также садовники, конюхи, кучера, тени колонн, слуги и прислужницы, сподручники и сподручницы, прачки, подавальщицы, накрывальщицы — мельчая по мере значимости, как в рекламе всякого банка, когда мелкие служащие, редея, отступают в тень, блокируемые локтями удачливых коллег, но все же тянутся вперед в процессе уступки затиранию, улыбаются.

— А это не пыхтелка Джонс там, во втором ряду? Старик всегда был мне симпатичен.

— Нет, — отвечала Ада, — это Прайс. Джонс появился через четыре года. Теперь он известный полицейский в Нижней Ладоре. Ну вот и все.

Небрежно вернувшись к ивам, Ван заметил:

— Все снимки в альбоме сделаны в 1884 году, кроме одного. Я никогда не катал тебя на лодке по Ладоре ранней весной. Отрадно, что ты еще не утратила способности краснеть.

— Это Ким виноват! Должно быть, закинул фоточку, снятую позже, году в 1888. Если хочешь, можем ее выдрать.

— Любимая, — сказал Ван, — весь 1888 год и так выдран. Тут не нужно быть детективом, чтобы разглядеть: из альбома выдернуто почти столько же листов, сколько осталось. Мне все равно… то есть мне неинтересно разглядывать всякую Knabenkrauter [402] и иные висячие части ботанизирующих с тобой дружков; только 1888 год Кимом припрятан, и он еще с ним объявится, едва потратит первый взнос.

— Да, я уничтожила 1888 год! — гордо парировала Ада. — Но я клянусь, я торжественно клянусь, что тот мужчина позади Бланш на снимке с крыльцом и был, и остался мне совершенно незнаком.

— Да Бог с ним, — сказал Ван. — Поверь, это не имеет значения. Просто весь альбом — насмешка и надругательство над нашим прошлым. По здравом размышлении, не буду я писать семейную хронику. Кстати, где теперь моя бедная Бланш?

— О, за нее можешь не волноваться! По-прежнему служит там. Знаешь, она ведь вернулась, после того как ты ее похитил. И вышла замуж за нашего конюха, русского, который сменил Бена Бенгальского, как того прозвали слуги.

— Неужели? Вот славно! Мадам Трофим Фартуков. Кто бы мог подумать!

— У них родился слепой ребенок, — сказала Ада.

— Любовь слепа, — заметил Ван.

— Она утверждает, что ты в первое же утро после приезда приставал к ней.

— Кимом не засвидетельствовано, — парировал Ван. — Их дитя так и останется слепеньким? Словом, не подыскала ли ты им по-настоящему стоящего специалиста?

— Увы, ребенок неизлечим. Кстати, что касается любви и порожденных ею мифов, ты отдаешь себе отчет — потому что я не отдавала, пока пару лет тому назад у нас с ней не состоялся разговор, — что все нас окружавшие тогда отнюдь не страдали плохим зрением? Оставим в стороне Кима, он всего лишь штатный шут — но отдаешь ли ты себе отчет в том, что, пока мы с тобой вели игры и предавались любви, наши отношения обрастали сущей легендой?

Она и вообразить не могла, повторяла Ада вновь и вновь (как будто намереваясь очистить прошлое от пошлой конкретики альбома), что их первое лето в садах и орхидереях Ардиса окуталось священной тайной, сделалось культом для жителей округи. Романтически настроенные служанки, зачитывавшиеся такими книгами, как «Гвен де Вер» или «Клара Мертваго»{120}, боготворили Аду, боготворили Вана, боготворя сень сада, отраду и услады Ардиса. Их фавны, наигрывая баллады на русских семиструнных лирах под сенью цветущих гроздьев или в старинных розовых садах (пока в замке одно за другим гасли окна), присочинили новые строки — наивные, лакейски-цветистые, однако задушевные — к круговертям народных песен. Чудаки полицейские млели от пленительного слова «инцест». Садовники приспосабливали для своих нужд переливчатую персидскую поэзию об орошении цветов и о Четырех Стрелах Любви. Ночные сторожа в «Приключениях Ваниады» обрели надежную защиту от бессонницы и трипперных страданий. Не тронутые молнией пастухи с отдаленных горных склонов прикладывали громадные гуды, точно слуховые трубки, к уху, вслушиваясь в напевы Ладоры. Помещицы- девственницы в своих виллах с мраморными полами одиноко тешили пламя, возбужденное в них романтической Вановой любовью. И вот минует еще столетие, и выведенное художником слово заиграет новыми красками под более щедрой кистью времени.

— Все это лишь означает, — заключил Ван, — что положение наше безнадежно.

8

Зная, что сестры питают слабость к русской кухне и к русским ресторанным зрелищам, Ван повел их в субботний вечер в «Урсус», лучший франко-эстотийский ресторан Большого Манхэттена. Обе юные дамы были в весьма коротких и откровенных вечерних туалетах, «размиражированных» в этом сезоне, по модному в том же сезоне выражению, Вассом: Ада в черном, прозрачном, Люсетт в атласном, золотисто-зеленом, цвета шпанской мушки. Губы сестер «перекликались» тоном (не интенсивностью) помады; глаза подведены в стиле «изумленной райской птички», что считалось модным в Лосе и в Люте. Месиво метафор и пустословие были к лицу всем троим Винам, баловням Венеры.

И уха, и шашлык, и аи возымели эффект легкий и привычный; в то время как песни прежних лет, исполняемые известными мастерами русского «романса» — ласканкой-контральто и банфширским басом — с отзвуком пронзительной цыганщины, клокочущей в словах Григорьева и музыке Глинки, странным образом разбередили душу. Была там и Флора, хрупкая, едва ли достигшая брачного возраста, полуодетая мюзикхольная девочка неясного происхождения (румынка? римлянка? рамзейка?), чьими восхитительными услугами Ван позволял себе воспользоваться неоднократно за последнюю осень. Как «светский человек» Ван взирал с вежливым (быть может, даже чересчур) безразличием на ее чарующие прелести, хотя втайне они, несомненно, внесли свою яркую лепту во всколыхнувшееся в нем эротическое возбуждение, когда обе его красавицы, сбросив свои меха, явились пред ним в многоцветье праздничного великолепия; и Ванов трепет даже несколько обострялся осознанием тайной (ощутимой в полуоборота, краешком глаза), ревнивой, интуитивной подозрительности, с какой Ада и Люсетт без улыбки следили, как воспримет он внешне безобидный взгляд, таивший узнавание клиента и роняемый не раз скользившей мимо блядушкой (cute whorelet), как наши юные дамы с притворным безразличием прозвали меж собой Флору (весьма дорогую и совершенно бесподобную). Но вот затяжные рыдания скрипок проняли Вана с Адой с такой силой, что перехватило в горле: подобная реакция юности на романтический призыв побудила Аду в какой-то момент удалиться «попудрить носик», в то время как у вставшего Вана вырвался конвульсивный вздох, который он, хоть клял себя, сдержать не сумел. Он вновь принялся поглощать что было на тарелке, больно заехав локтем Люсетт по руке, а та сказала по-русски:

— Пусть я пьяна и вообще, но я (adore) — обожаю, обожаю, обожаю, обожаю больше всего на свете (you) — тебя, тебя (I ache for you unbearably) — я тоскую по тебе невыносимо, и, пожалуйста, не позволяй мне больше (swill) хлестать шампанское, не только потому, что я способна кинуться в реку Гутзон, если нет надежды быть с тобой, и не только из-за этого твоего пунцового отростка… как корень сорвавшегося в тебе сердца, бедный мой душенька (куда сердечней, чем darling), он мне показался длиной в целых восемь дюймов…

— Семь с половиной, — скромно пробормотал Ван, слегка отключаясь от музыки.

— …а потому что ты — Ван, до мозга костей Ван, ты и только ты, во плоти и во шраме, одна истина и только нашей жизни, моей окаянной жизни, Ван, Ван, Ван!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату