Тут Ван снова поднялся, так как Ада, веер черный в элегантном помахивании, провожаемая тысячью глаз, вернулась, лишь только начальные аккорды
Потом Баноффски ввился в величайшие глинковские амфибрахии (Михаил Иванович при жизни их дядюшки гостил как-то летом в Ардисском поместье — до сих пор сохранилась зеленая скамья под квазиакациями, на которой, как утверждают, особенно часто сиживал композитор, утирая платком пот с широкого лба.
Вступали другие певцы, и песни становились все тоскливей и тоскливей — «Забыты нежные лобзанья»{122}, и «То было раннею весной, среди берез то было»{123}, и «Много песен слыхал я в родной стороне, в них о горе и радостях пели»{124}, и одна псевдопопулистская:
Даже последовала серия дорожных плачей, вот, например, один, не слишком злоупотребляющий анапестом:
А также исключительно гениальное откровение истлевшего в безвестности солдата:
И единственное из памятных стихов Тургенева, начинающееся строками:
Ну и конечно, знаменитый псевдоцыганский гитарный стих Аполлона Григорьева (очередного приятеля дядюшки Ивана):
— Послушайте, мы уж сыты по горло и ночью лунной, и клубничным суфле: хотя десерт не вполне «подъят» до возвышенного уровня, — заявила Ада в своей восхитительно игривой манере, в духе остинских барышень. — Пошли-ка все спать! Видала, киска, какая необъятная у нас постель? Вон, наш кавалер уже позевывает, «не иначе пасть порвет»! (Вульгарная ладорская шутка.)
— Точно (это восхождение к Зевоте) подмечено! — проговорил Ван, убирая пальцы с бархатисто- купидоновой щечки персика, который смял, так и не попробовав.
Метрдотель,
— Отчего, — спросила Люсетт, чмокнув Аду в щеку, когда они обе встали (обе синхронно заводя за спину по руке в поисках манто, припрятанных в сейф или еще куда-то), — отчего тот первый романс, «Уж гасли в комнатах огни»{125}, где «благоухали розы», растрогал тебя сильней, чем твой любимый Фет и тот другой, про дубоватого горниста?
— Не только меня, Вана тоже, — коротко ответила Ада, коснувшись свежеподмазанными губами смешнющей веснушки пьяненькой Люсетт.
Церемонно Ван, проводя к выходу через вестибюль двух неспешно, покачивая бедрами, плывших граций (навстречу шиншилловым манто, уж метнувшимися под руки усилиями множества каких-то новых, услужливых и до несправедливости, до необъяснимости материально неудовлетворенных субъектов), едва касаясь, будто лишь нынче вечером с ними познакомился, ограждал левой ладонью низко обнаженную спину Ады, правой — спинку Люсетт, столь же низко обнаженную. (Как это у нее прозвучало: «десерт» или «да ферт»? Шепелявинка с губ слетела?) Отчужденно Ван оценил и взвесил сначала одно полуприкосновение, потом другое. Жесткая, жаркая слоновая кость родного изгиба; влажная бархатистость Люсетт. Ван тоже, видно, слегка «перебрал» шампанского, а именно: махнул четыре из полудюжины бутылок
— Ну и ну, — услышал он сбоку гортанный хохоток (уж столько вокруг было развратников), — двоих тебе, Вин, похоже, не потянуть!
Ван дернулся на голос с намерением поколотить грубияна — но то была лишь Флора, пугающе дерзкая, восхитительно строящая глазки. Ван попытался было всучить ей банкноту, но та улизнула, на прощанье призывно сверкнув браслетами и звездами на сосках.
Едва Эдмунд (не Эдмонд, который по соображениям безопасности — он Аду знал — был отправлен обратно в Кингстон) привез их домой, Ада, надув щеки и сделав большие глаза, устремилась в Ванову ванную. Ее собственная перешла в пользование пошатывавшейся гостьи. Ван, находившийся в